Мэри переживала, что ее любопытство и интерес к Тео со временем уменьшились. Возможно, эти лучи, делавшие его невидимым, убили ее заинтересованность в нем и сделали ее такой же равнодушной к нему, как все прочие. Мэри, привыкнув, что часто люди откровенничают с ней, пыталась раз или два расспросить Тео об Индии, но он только улыбался по-собачьи и менял тему. Она чувствовала к нему сострадание, но ее отношение к нему оставалось абстрактным. Грустная правда заключалась в том, что Мэри не любила его достаточно сильно, чтобы отчетливо понять его. Он физически отталкивал ее, а она принадлежала к тому разряду женщин, которые могут глубоко любить только то, что ей хотелось потрогать.
— Не приготовите ли вы мне чай еще раз? — спросил Тео.
— Да. Я поручила это Кейзи. Вы должны помириться с ней. Вы по-настоящему огорчили ее.
— Не беспокойтесь. Мы с Кейзи — добрые друзья. Это было правдой. Мэри заметила, что эти двое были привязаны друг к другу.
— Я бы хотела, чтобы вы поднялись и навестили Вилли, — сказала она. — Вы не виделись с ним уже три недели. В чем дело, вы поссорились?
Тео закрыл глаза, все еще светясь тихой улыбкой.
— Нельзя ожидать, что двое таких невротичных эгоцентрика, как я и Вилли, будут выносить друг друга.
— Как можно назвать Вилли невротичным эгоцентриком?
— Ладно, дорогая. Я решил воздержаться от Вилли, а потом я обнаружил, что могу обходиться без него.
— Я собираюсь навестить его сейчас и уверена, он спросит о вас. Предположим, вы нужны ему?
— Я никому не нужен, Мэри. Идите, и пусть эта милая девушка принесет чай.
Мэри спускалась по лестнице в состоянии раздражения на самое себя. Я неправильно веду себя, думала она. Ее разочаровывали эти разговоры с Тео, ее неспособность понять и увидеть его по-настоящему, особенно когда он напускал на себя жалость к самому себе, которая делала его образ еще более неясным. Мэри зависела, больше, чем она думала, от представления о себе как о существе, наделенном талантом служить людям. Ее неудача с Тео ранила ее тщеславие.
Внизу она увидела Кейзи, та уже не плакала, но была в ярости и почти швыряла на поднос чайник и чашки. Когда Мэри проходила к задней двери, она услышала, как Барбара наверху начала играть на флейте. Пронзительная хрипловатая и труднопостигаемая красота звуков действовала Мэри на нервы. Она не могла запомнить ни единой ноты, и поэтому музыка особенно остро действовала на нее. Флейта Барбары, хотя она играла хорошо, была почти что орудием пытки для Мэри. Она гадала, где сейчас Пирс и слушает ли мальчик, лежа у себя в комнате или спрятавшись где-то, эти душераздирающие звуки.
Летний полдень убаюкал сад и воздух, густой от солнечного света и цветочной пыльцы, он, как теплая пудра, просыпался на ее лицо. Агонизирующий звук флейты был уже едва слышен. Она прошла через дорожку, засыпанную гравием, и, выйдя из ворот в стене, начала подниматься в гору по тропинке, с обеих сторон которой шли пригорки. Они поросли белой цветущей крапивой, цветок — любимый Мэри, и она сорвала несколько стебельков и сунула их в карман бело-голубого клетчатого платья. Когда она вошла в сень букового леса, то почти автоматически освобождаясь от пут вялого полдня, села на упавшее дерево и застыла, а ее ноги в сандалиях подбрасывали свернувшиеся сухие листья. Дерево сверху было гладким и серым, но пониже веток, на стороне, обращенной к земле, оно принимало оттенок молочного шоколада, и когда Мэри села и потревожила дерево, распространился терпкий грибной запах, от которого она принялась чихать. Она стала думать о Вилли Косте.
Мэри уже некоторое время ощущала в себе растущую печаль и считала ее причиной свои взаимоотношения с Вилли. Она чувствовала что-то похожее на то острое чувство неудачи, которая постигла ее с Тео, только с Вилли было все иначе, потому что она очень любила его и находила необыкновенно трогательным. Он приехал в Трескомб, когда Мэри уже обжилась там, если она вообще обжилась в Трескомбе, и она сразу же возложила на себя ответственность за него. «Как поживает Вилли?» — спрашивали ее обычно все домашние. Поначалу она считала само собой разумеющимся, что Вилли доверится ей и расскажет все о своем прошлом, но этого не случилось. Никто даже не знал наверняка, где Вилли родился. Дьюкейн говорил, что в Праге, Октавиен — в Вене. У Мэри не было своего мнения, в конце концов она просто приняла печальную европейскую таинственность Вилли как некое присущее ему физическое качество, и она вызывала в ней нежность больше, чем любое знание.