— Ну, голубушка, вы совсем не понимаете, что несёте! — Тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны. — Отведите девочку в палату, хватит истерик!
Тут он смягчился и, серьёзно глядя Сане в глаза, добавил:
— Не волнуйтесь, сделаю, что нужно. Что смогу.
Саня уложила Ладу, сунула пахнущую спиртом сосульку градусника ей подмышку. Племяшка смотрела совсем по-взрослому: болезнь часто придаёт детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слёзы пойдут — не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.
— Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…
— Ты о докторе? Да, не злой. Он нам поможет обязательно!
Сказала и сама не поверила. Слабая тень корня на снимке. Зуб-призрак. Он тает, а вместе с ним тает и Лада. Мёртвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: этот маленький мёртвый участок разрастается, выбрасывает ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блекнут. Корень зуба, подарка от мыши, мертвеет и мертвенность эта растёт вглубь. Вглубь маленького живого человека, её любимой девочки.
Слеза скатилась. Саня быстро смахнула её и нарочито весело обернулась к Ладе — остро напоролась на больные воспалённые глаза. Блеск лихорадочный, зрачки чёрными точками, медово-карий взгляд — Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался очень знакомым… Не в силах вынести напряжения, Саня быстро поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шёпот: «Ещё плидёшь?»
Саня сдала халат в гардеробе, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады — голубые глаза. Память запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Прощальный медово-карий взгляд глаз-бусинок… Саня тряхнула головой — привиделось же… Привиделось?
Отчаяние и злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к её беде. «Нет, нет, нет», — стучало в голове колёсами тяжелогружёного поезда. «Нельзя, не допусти, меня — не её», — как заведённая твердила Саня. Разрозненные эти слова сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Не трожь! Меня возьми — не её, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжёлую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Осталось ожидание — услышит ли тот, страшный? Послушает ли?
Неведомо где, неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло, будто перевели стрелку — вагонетка встала на другой путь.
Ночевала у сестры: тревога не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу — страшнейший. Ведь случись что с близким человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать двести, триста бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки — не выплывешь…
С Натой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу — звонок:
— Звоню вас успокоить. Мы сменили препарат. Инъекции болезненные, но, кажется, зуб сохраним…
— Семён Павлович, миленький!
Первые же уколы дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой?» — удивилась Саня, — «Быстро же меня прибрало, одомашнело». И вдруг до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в тёплый полумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят свои ноты, мягко хлопнет дверь за спиной, и вот она — печка, широкая, такая надёжная. Словно центр всего.
В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами. Всё это Саня заметила вполглаза — забежала, взглянула печке в лицо, качнулась к белой нетопленной громадине, обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.
— Да ты ума лишилась, девка! — накинулся на неё дед Гудед. — Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила — время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
— Да я… племянница заболела
— «Племянница…», — подразнил цыган. — Генка приедет утром, для обряда. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.