Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще
И вообще я Вашку недолюбливаю. Он вечно отлынивает от уборки, никогда не возвращает свою часть денег за газ, кладет ноги в ботинках на стеклянный журнальный столик, а окурки вонючих «Португальских» (на другие у него нет денег) засовывает в горшки с цветами и уже совсем уморил мой гибискус. И я уверена, что это именно он ворует из кладовой мое помидорное варенье.
К тому же он регулярно приносит билеты на открытие каких-то совершенно чудовищных выставок в галерее, где он подрабатывает, и приходится тратить вечер и тащиться туда, потому что иначе Нанда с Вашку не дают мне прохода, называют мещанкой и лавочницей.
– Выставка чего?! – с ужасом переспросила я. Надеялась, что Нанда пошутила, или оговорилась, или просто перепутала что-то, с ней бывает.
– Выставка альбиносов. – Нанда разделила челку на тоненькие прядки и безуспешно пыталась заплести их в косички. – Настоящих! Там будет белый питон, белая собака, белые рыбки, еще кто-то… Вашку говорит, очень концептуальный проект. Важный для понимания цвета. Слушай, у тебя есть чем это закрепить? Оно все время расплетается!
На выставку альбиносов я не пошла. Сказала Нанде, что у меня была няня-альбиноска (няня была вполне
– Мещанка и лавочница, – припечатала Нанда, уходя.
Вернулись они поздно и порознь. Первой пришла Нанда – она так хлопнула дверью в свою комнату, что я аж подпрыгнула. Потом, где-то через час, Вашку. Он походил по кухне, вышел на балкон, позвякал чем-то в кладовой (я уверена,
Я проснулась рано, еще не было шести. Дверь в гостиную была приоткрыта, и было слышно, как похрапывает Вашку. Я заглянула – ну нельзя было не заглянуть, – потом тихонечко, на цыпочках, вошла. Одетый Вашку спал на неразобранном диване. Рядом с диваном стояла наполовину пустая банка моего варенья. В остатках варенья плавали окурки. По всей гостиной были разбросаны квадратные листы черной бумаги, я таких никогда раньше не видела.
Я подняла один, другой, третий… На всех – на всех! – белым карандашом была нарисована маленькая обезьянка с абсолютно живой рожицей.
Зря я это сделала. Не отдаст мне теперь Вашку мою обезьянку. Он вначале заорал как ненормальный, потом схватил ее и теперь сидит с ней в кулаке, глаз с нее не сводит, даже на свое имя не отзывается. Мы с Нандой его уже и трясли, и в ухо ему кричали. Я принесла последнюю банку варенья, открыла. Бесполезно. И с чего я вообще взяла, что это будет правильно – показать ему обезьянку?
Личная ответственность
– Ну, коллега, ну так нельзя, – гудит чей-то низкий голос, и интерн Инасиу Жозе Пештана чувствует, что его несильно, но настойчиво трясут за плечи. – Приходите в себя, приходите! Что это вы как девица!
Инасиу открывает глаза и мотает головой, прогоняя дурноту.
Он полулежит на кушетке в ординаторской. Зеленая форменная куртка закатана почти до подмышек, а дальше ничего не видно – все заслонила широченная спина старшей медсестры Маргариды Тавареш, и холодные твердые пальцы нажимают, и давят, и постукивают, и от этого в животе что-то ноет, и сжимается, и вроде бы даже скручивается.
Инасиу ерзает, недовольный, но Маргарида Тавареш, привыкшая в одиночку ворочать лежачих больных, не замечает его попыток вырваться. Несколько минут спустя она распрямляется и с размаху хлопает интерна ладонью по впалому животу.
– Получи, худышка! – весело говорит старшая медсестра и потягивается с таким хрустом, что Инасиу передергивает. – Все заклеено в лучшем виде! Будешь мыться – пару дней не мочи.
Инасиу смотрит на свой живот. Зеленые штаны приспущены, а на бледной, пупырчатой, как у цыпленка, коже красуется белая марлевая нашлепка, из-под которой выпирает что-то небольшое, но какое-то… неприятное. Инасиу нервно сглатывает.
– Что это такое? – спрашивает он, стараясь говорить уверенно и строго, как и положено хирургу, но голос позорно срывается на жалобный писк. – Что со мной было? Что это вы тут мне поназаклеивали?