Спустя несколько лет он уже перестал подшучивать над ней, у него случались периоды черной депрессии, которые могли длиться неделями, тогда он запирался у себя в кабинете или скрывался в подвале, оставляя ее наедине с детьми и с домашними заботами. Исподволь он отдалялся от нее. Она могла бы простить его увлечение женщинами, поскольку он все превращал в игру, но ей так и не удалось понять и простить то, что он от нее отрывался. Тонкая трещина, образовавшаяся между ними, с годами постепенно увеличивалась, правда иногда им приходилось вместе переживать события, на какое-то время объединявшие их: так это было, когда серьезно заболел старший сын или когда умерла мать Кешава — женщина, которую они оба любили.
Когда сыновья были детьми, она совсем не задумывалась о хрупкости этого мира; все казалось ей высеченным из камня — замужество, домашние уроки с мальчиками по вечерам, ритуалы приготовления пищи, шитья, занятия любовью. Теперь же прошлое представало перед ней разрозненными кусками. Обрывки, вырванные из контекста и не имеющие смысла, как, например, тот случай, когда Кешав и мальчики наловили сачками бабочек и выпустили их в гостиной… Старший сын — ему тогда исполнилось одиннадцать — прибежал за ней, задыхаясь от смеха, и со словами «Мам, пойдем, посмотришь!» потащил ее из кухни. Тут и там, в солнечных лучах трепетали бабочки, словно изящные волшебные коврики. Они сидели на музыкальном центре. Облепили репродукции с пейзажами, развешенные на стенах. Кешав раскрыл книгу и начал сравнивать бабочек, пытаясь определить их названия.
— Вот эта — белая капустница. Смотрите, бабочка-парусник, а эта бабочка — из семейства белянок…
Вдруг ей стало невмоготу. Потянув на себя раму, она открыла окно и выбила москитную сетку. Кешав внимательно посмотрел на нее и затем рассмеялся. Все вместе они стали проворно изгонять безумно метавшихся по комнате бабочек в окно, наружу, туда, где светло. Когда окно было снова закрыто, Падма заметила двух мертвых бабочек, одну — на акустической колонке, другую — на кофейном столике. Первая была желтого цвета, вторая — оранжево-черная. На полках и мебели осталась лежать пыльца.
— Там еще одна, попалась в ловушку, — громко сказала она, — На картине. За стеклом.
Это была оранжевая бабочка. Падме показалось тогда, что ее крылышки бьются о стекло.
— Глупая, она же нарисованная. — Кешав стоял позади нее, мягко трогая пальцем бабочку, другой рукой гладя жену по волосам. И она увидела, что так оно и есть.
Она часто сидела, размышляя о недавнем прошлом, безуспешно стараясь найти какой-нибудь вещий знак, хотя бы намек на то, что все окончится для нее вот так, и нить воспоминаний, разматываясь, неизбежно приводила ее в далекие времена ее детства в Индии. Перед глазами вставал огромный неухоженный дом, где в многолюдных комнатах жили четыре поколения их семьи — яркие стайки тетушек, трещавших, словно сороки, корова молочника, приходившая каждое утро к их воротам, плеск молока в ведре. Старое манговое дерево — любимое место, где она могла прятаться, — похожее на темную многорукую богиню, его перепутавшиеся стволы стремились прямо в небо, а длинные зеленые вощеные листья перешептывались, подобно жрицам. В воробьином гнезде полно голых птенцов — они пищат, широко раскрыв рты. Она лежит на широкой ветке, прижавшись щекой к шершавой коре, и смотрит вниз на плоскую крышу дома, видит цветочные горшки на невысокой стене вдоль крыши, одежду, цветными флажками развевающуюся на натянутой веревке. Вот бабушка собирает дикий жасмин в заросшем саду позади дома, поднимает голову и видит Падму, улыбается, качает головой и называет ее обезьянкой. Но всякий раз, подобно ненужному воздушному змею, парящему кругами, ее мысли возвращаются в тот самый день, когда остановилось время.