Карен вернулась — подавленная, с поникшей головой. Я ласково прикоснулся к ее руке, но она не ответила, она продолжала молчать даже после того, как ее мать опять прошла в гостиную. Я стиснул зубы, тихо кипя, но сделать ничего не мог. Не мог рявкнуть, не мог заорать от ярости, не мог ничего расколошматить; я обязан осторожно вытирать посуду, обязан осторожно класть тарелки на место; один срыв — и все станет только хуже. Ничто не должно нарушить безмятежную гладь поверхности, сломать показное спокойствие. Все должно быть тихо-мирно, ладно-складно. Или, по крайней мере, должно выглядеть и звучать так. Только так. И не важно, что там гноится под маской.
И все же я продолжал думать о том, что услышал ненароком. Большая часть слов Дженис была мне кристально ясна — таких фраз вполне можно ожидать от чрезмерно оберегающей свое чадо мамаши — или просто от назойливой клуши, в зависимости от того, насколько снисходительным (или наоборот) ты себя чувствуешь, а я уже начинал терять свою терпимость. Но последняя часть ее речи оставалась загадкой.
«…не хочешь, чтобы он увидел что-то, если что-то произойдет».
Какого черта это должно означать?
Остаток рождественского дня тянулся мучительно. Дженис состряпала из остатков индейки сэндвичи и пустила их по кругу. Я вытерпел ряд разномастных шоу, включая выступления каких-то вкрадчивых, набивающих оскомину поп-групп из тех, что так любят четырнадцатилетние, — да-да, из тех, что иногда отчего-то пользуются успехом у людей, которые, казалось бы, должны иметь чуть больше здравого смысла. Похоже, Карен они нравились — и, что удивительно, и Дженис тоже. Насчет Мартина — понятия не имею. Он просто сидел в своем кресле, прихлебывал чай и тупо пялился в экран, иногда вяло хихикая.
Мы с Карен то и дело ухитрялись обменяться улыбками или перемигнуться и все время скромно держались за руки. Но, будь я проклят, та моя рука, на которой я носил часы, оставалась свободной. Тайком, когда я был уверен, что никто на меня не смотрит, я поглядывал на стрелки, пытаясь определить, скоро ли можно будет вежливо извиниться и пойти спать. Все что угодно — только не это. Что там дыбы, и раскаленные докрасна клещи, и горящая сера — ад покажется тихой воскресной ночью, когда твоя девушка в доме своих родителей смотрит телевизор. Тебе не остается ничего, кроме как отправиться в постель.
Было около половины десятого. Я решил, что наверняка смогу удалиться, когда пробьет десять, и пытался больше не кидать взглядов на наручные часы без крайней необходимости. Нежно сжав ладошку Карен, я улыбнулся, неистово желая поцеловать ее.
И тут снаружи раздался шум. Я расслышал крики, суматоху и топот, даже несмотря на гудение телевизора. Кто-то громко забарабанил в переднюю дверь. Дженис вскочила и быстро вышла в коридор.
Это была первая фальшивая нота — ладно, вторая, если хотите вплести в узор окончание вечерней проповеди. Дженис двигалась слишком порывисто и, кажется, нервничала. На лице ее проступил страх. Не досада. Если бы я услышал такой гомон и стук в дверь в рождественскую ночь, я в первую очередь предположил бы, что ко мне ломятся подвыпившие гуляки, и, наверное, даже не позаботился бы отпирать.
Передняя дверь открылась, у входа забормотали неясно слышные возбужденные голоса. Через минуту Дженис вернулась в гостиную, накинула пальто и бросила Карен ее дубленку:
— Идем.
Карен перевела взгляд с меня на нее.
— Но, мама…
—
Что-то в том, как она произнесла это слово, наводило на мысль о заглавном «О». Карен отпустила мою руку и натянула дубленку. Я приподнялся:
— Я…
— Нет, — отрезала Дженис. — Нет, — повторила она чуть спокойней. — Нам просто надо кое-что сделать. Это займет минуту-две. Оставайся тут с Мартином, составь ему компанию.
Я открыл рот, чтобы возразить: а как же семейный рождественский вечер? — но Карен шагнула ко мне, крепко обняла и поцеловала в щеку.
— Все в порядке, — сказала она. — Все в порядке, Родж. Мама права. Мы скоро вернемся.
Она сжала мои руки, и я почувствовал, как в них сочится речь тела на языке невидимых другим жестов: «Не раскачивай лодку. Просто делай то, что тебе сказано».
Они вышли в коридор и исчезли за закрывшейся дверью.
Со мной одни неприятности — всегда. Трудный я ребенок, спросите хотя бы моих родителей.
Я никогда не был послушным и не делал того, что мне сказано.
Я повернулся к Мартину:
— Эй, что происходит-то?
— Ох… — Он неопределенно пожал плечами и поерзал в своем кресле. — Всего лишь церковные дела. — Мартин не отрывался от экрана еще пару секунд, а потом, видимо, смутно уловил, что я еще не уселся смиренно на место. Он уставился на меня и принялся неуклюже подниматься. — Хочешь чашечку чаю?
— М-м… нет, спасибо, — заявил я, проворно обогнул его и шагнул в коридор.
На стене у лестницы тянулся рядок крючков. На одном из них висела моя куртка. Я снял ее и сунул руки в рукава.
— Куда ты? — проблеял Мартин (простите, простите, я знаю, это звучит жестоко, но именно данный глагол лучше всего описывает голос Мартина в тот миг).
— Пойду посмотрю, не нужна ли им подмога.