Случилось это одним субботним утром в местном универмаге. Позднее, пытаясь восстановить в памяти эту встречу, они никак не могли прийти к единому мнению: кто из них первым увидел преследуемого драматурга и, следовательно, обязан был подать сигнал к отступлению. Мать Квидо утверждала, что заметила его только в тот момент, когда он —
— Короче говоря, твое утверждение, что ты не могла избежать встречи, довольно сомнительно, — заключил отец.
— Не более сомнительно, чем и твое утверждение, что все то время, пока я стояла у этой полки, ты рассматривал дату на консервной банке с мясным завтраком, хотя никогда этого не делаешь, ибо отлично знаешь о своей фантастической способности есть без всяких последствий даже самое тухлое мясо — это ты неоднократно мне доказывал, в последний раз в позапрошлом году на берегу Лужнице.
— Какая демагогия! — защищался отец. — Если на берегу Лужнице я и съел колбасу, которая в хмуром утреннем свете показалась вам почему-то позеленевшей, то вовсе не потому, что я был уверен в своем вполне возможном иммунитете против ботулотоксина, а потому, что
— За исключением югославского лечо, — вскользь заметила мать Квидо.
— Но уж коль ты упомянула о нашем спортивном прошлом, — продолжал отец, как бы пропуская мимо ушей ее реплику, — я должен заметить, пусть мне и не хотелось бы копаться в таких смешных мелочах, что каждый мало-мальски опытный спортсмен, занимающийся греблей, угадывает направление лодки по движению носа, а он — говоря о твоей тележке с покупками — направлялся не к полкам, а прямо к молочным пакетам.
— Кто-нибудь мне может сказать, о чем идет речь? — спросил Квидо.
— Оставь, — осадила его мать, — ни о чем.
— Напротив, — провидчески сказал отец, — обо всем.
— В определенном смысле он не ошибся, — утверждал впоследствии Квидо.
— Привет, Павел, — сказала тогда с сияющей улыбкой мать Квидо Павлу Когоуту, давая тем самым понять продавцам, покупателям и не в последнюю очередь самой себе, что не боится заговорить на таком бойком месте со столь знаменитым теперь диссидентом.
Отец Квидо, который несколько изменился в лице, в последнюю минуту решил сделать веселую мину.
Павел Когоут, естественно, мгновенно узнал незабываемую Яну из своей пьесы «Хорошие песни», а впоследствии свою приятельницу по театру — впрочем, не прошло и двух лет, как в последний раз они виделись в Сазаве, — и в его глазах появился проблеск неподдельной радости:
— Привет!
Но потом он как-то смешался и вернулся к тому сдержанно-любезному тону, который уже давно выработал в себе для подобных встреч и который имел лишь одну цель: относиться с особой настороженностью к тем, с кем в данный момент он разговаривает. Однако и по прошествии нескольких минут улыбка на лице матери Квидо не увяла, и посему он решился произнести столь расхожую вежливую фразу, какую в последнее время произносил весьма редко, ибо понимал, что в его устах она тотчас оборачивается жестким психологическим нажимом.
— Заходите как-нибудь — когда вам будет удобно, — сказал он с некоторой оглядкой.
Не желая показаться невежливым, он, видимо, при этом пытался оставить им некий необходимый простор для отступательного маневра, который был бы вполне понятен ему.
— И случилось то, что случилось. Роковая минута, — сказал Квидо редактору.
Никто, конечно, и не подозревал о ее приближении. Ни отец Квидо, ни мать Квидо, ни соотечественники, проходившие мимо, ни даже жужжащие над пахучими сырами мухи. Родители Квидо, как и большинство супружеских пар, вращающихся в обществе, в течение долгих лет непроизвольно разрабатывали целую систему бессловесного общения: от знакомых, как бы случайных жестов, взглядов и экивоков вплоть до столь маловыразительных знаков, как то: быстрый вздох, едва слышное причмокивание или практически неприметное топтание на месте, — однако эта обычно безотказно действующая система на сей раз не сработала, причем совершенно неожиданно, ибо раньше они с успехом уклонялись (даже не без определенной элегантности) от приглашений весьма настойчивых.