Долгие годы считалось, что текст обращения утрачен, но его нашли в архивах ленинградского радио, и мы сейчас можем слышать, как тогда, четкий, интеллигентный, вдохновенный голос Ахматовой: «Вот уже больше месяца, как враг грозит нашему городу пленом, наносит ему тяжелые раны… Вся жизнь моя связана с Ленинградом… Я, как все вы сейчас, живу одной непоколебимой верой в то, что Ленинград никогда не будет фашистским».Мария Беликова в своей книге «Скрещение судеб» вспоминала дом в Ташкенте на улице Карла Маркса, куда селили эвакуированных и который из-за тесноты, а также разнотипности обитателей называли «Ноевым ковчегом», в котором поселилась и Ахматова: «Я ни разу не видела, чтобы Анна Андреевна принесла себе воду или сама вынесла помои, это всегда делали за нее какие-то нарядные женщины – актрисы или чьи-то жены, которые поодиночке и табунками приходили в ее келью, и если бы кто-нибудь из нас, живущих в доме, не принес ей пайковый мокрый хлеб, который выдавали по карточкам и за которым надо было стоять в очереди, то она жила бы без хлеба, а если бы не принесли воду, то и без воды. Она ненавидела, презирала всякий и всяческий быт и с полнейшим равнодушием относилась к житейским невзгодам. Она делала вид, что не замечает нищеты, нужды, голода; она могла жить и в хижине и во дворце, конечно, во дворце было бы удобнее, но что поделаешь… Она могла целый день лежать на своей солдатской койке, закинув руки за голову, уставившись глазами в потолок. Как-то это получалось само собой – что все за нее все делали. Ахматова! – и все кидались…»
«Она ненавидела, презирала всякий и всяческий быт и с полнейшим равнодушием относилась к житейским невзгодам. Она делала вид, что не замечает нищеты, нужды, голода; она могла жить и в хижине и во дворце, конечно, во дворце было бы удобнее, но что поделаешь… Как-то это получалось само собой – что все за нее все делали. Ахматова! – и все кидались…»
Так что Лидия Чуковская ошиблась: эвакуации не вынесла не Ахматова, а Цветаева. Она повесилась 31 августа 1941 года. Ахматова часто вспоминала Цветаеву и ужасный ее финал и написала в минуту отчаяния:
…Но близится конец моей гордыне:
Как той, другой – страдалице Марине, —
Придется мне напиться пустотой.
…Во время той встречи, в квартире Ардовых, Цветаева рассказала, как расспрашивала у всех – «какая она, Ахматова?».
– И что же вам отвечали? – спросила ее Ахматова.
– Отвечали: просто дама.
По воспоминаниям всех, кто знал Анну Андреевну, ей очень подходило это слово: дама. И в тридцатые, и в сороковые, и позже, когда всех дам давным-давно отменили, когда остались только женщины, девушки и товарищи, она все равно была дама. С большой буквы. И ей служили – как настоящей даме. И вот это – дамское, от старого мира, не советское – не мог простить ей первый секретарь Ленинградского обкома и горкома партии Жданов, когда назвал Ахматову «эта барынька».
Мария Беликова писала, как в Ташкенте ходили по дворам цыганки и, пользуясь доверчивостью и сочувствием эвакуированных интеллигентов, жаловались, будто бежали из Молдавии совсем без вещей… Их жалели. Одной, молоденькой, в пальто, надетом на голое тело, Ахматова отдала свою ночную рубашку. А когда та молодая цыганка – видимо, подзабыв, что уже приходила сюда, – снова заявилась в том же костюме и с той же легендой, и ее с позором прогнали, и пошли предупреждать Ахматову, Анна Андреевна рассеянно ответила:
– Но у меня нет второй ночной рубашки…
И в этом тоже – жест дамы, аристократизм духа: как тот рыцарь, отдавший нищему половину плаща, Ахматова отдала цыганке единственную ночную рубашку.В апреле 1942 года через Ташкент в Самарканд с семьей эвакуировался Николай Пунин. Он просил Ахматову о встрече – и она пришла, хотя отношения между ними после разрыва были очень скверные. Потом, уже из Самарканда, Пунин написал Анне Андреевне, что она была лучшим и главным во всей его жизни. И она хранила это письмо – как святыню – всю жизнь. Видимо, какая-то искра любви оставалась – к нему, как и ко всем, кого она когда-либо любила.
Вторая жена Гумилева, Анна Николаевна Энгельгардт, умерла вместе со своей матерью и с дочерью Леночкой в Ленинграде во время блокады в 1942 году. Так что у сыновей его – Льва Гумилева и Ореста Высотского – несмотря на лагеря и ссылки, жизнь сложилась все же лучше, чем у дочери. Хотя бы потому, что она у них была, эта жизнь.