Когда в крематории
мое мертвое тело начнет гореть,
вздрогну я напоследок в гробу нелюдимом.
А потом успокоюсь.
И молча буду смотреть,
как моя неуверенность
становится уверенным дымом.
Дым над трубой крематория.
Дым над трубой.
Дым от сгоревшей памяти.
Дым от сгоревшей лени.
Дым от всего, что когда-то
называлось моей судьбой
и выражалось буковками
лирических отступлений…
Усталые кости мои,
треща, превратятся в прах.
И нервы, напрягшись, лопнут.
И кровь испарится.
Сгорят мои мелкие прежние страхи
и огромный нынешний страх.
И стихи,
которые долго снились,
а потом перестали сниться.
Дым из высокой трубы
будет плыть и плыть.
Вроде бы мой,
а по сути – вовсе ничей…
Считайте, что я
так и не бросил курить,
вопреки запретам жены.
И советам врачей…
Сгорит потаенная радость.
Уйдет ежедневная боль.
Останутся те, кто заплакал.
Останутся те, кто рядом…
Дым над трубой крематория.
Дым над трубой…
…Представляю, какая труба над адом!
«Будем горевать…»
Будем горевать
в стол.
Душу открывать
в стол.
Будем рисовать
в стол.
Даже танцевать —
в стол.
Будем голосить
в стол!
Злиться и грозить —
в стол!
Будем сочинять
в стол…
И слышать из стола
стон.
«Сначала в груди возникает надежда…»
Сначала в груди возникает надежда,
неведомый гул посреди тишины.
Хоть строки
еще существуют отдельно,
они еще только наитьем слышны.
Есть эхо.
Предчувствие притяженья.
Почти что смертельное баловство…
И – точка.
И не было стихотворенья.
Была лишь попытка.
Желанье его.
«Хочу, чтоб в прижизненной теореме…»
В. Коротичу
Хочу, чтоб в прижизненной теореме
доказано было
судьбой и строкою:
я жил в эту пору.
Жил в это время.
В это.
А не в какое другое.
Всходили знамена его и знаменья.
Пылали проклятья его и скрижали…
Наверно,
мы все-таки что-то сумели.
Наверно,
мы все-таки что-то сказали…
Проходит по ельнику зыбь ветровая…
А память,
людей оставляя в покое,
рубцуясь
и вроде бы заживая, —
болит к непогоде,
болит к непогоде.
Стенограмма по памяти