Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны, хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я не была нужна. Охлопков, Завадский, Александр Дмитриевич Попов были снисходительны, Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала, не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась…В театре Завадского заживо гнию.
Меня забавляет волнение людей по пустякам — сама была такой же дурой. Теперь перед финишем понимаю ясно, что все пустое. Нужна только доброта, сострадание.
Мучительная нежность к животным, жалость к ним, мучаюсь по ночам, к людям этого уже не осталось. Старух, стариков только и жалко, никому не нужных.
Мне попадались люди, не любящие Чехова, но это были люди, не любившие никого, кроме самих себя.
Моя жизнь: одиночество, одиночество, одиночество до конца дней.
Мысли тянутся к началу жизни — значит, жизнь подходит к концу.
…Наверное, я чистая христианка. Прощаю не только врагов, но и друзей своих.
Напора красоты не может сдержать ничто! (Глядя на прореху в своей юбке.)
Научиться быть артистом нельзя. Можно развить свое дарование, научиться говорить, изъясняться, но потрясать — нет. Для этого надо родиться с природой актера.
Моя любимая болезнь — чесотка: почесался и ещё хочется. А самая ненавистная — геморрой: ни себе посмотреть, ни людям показать.
Народ у нас самый даровитый, добрый и совестливый. Но практически как-то складывается так, что постоянно, процентов на 80, нас окружают идиоты, мошенники и жуткие дамы без собачек. Беда!
Нас приучили к одноклеточным словам, куцым мыслям — играй после этого Островского!
Недавно прочитала в газете: «Великая актриса Раневская». Стало смешно. Великие живут как люди, а я живу бездомной собакой, хотя есть жилище! Есть приблудная собака, она живет моей заботой, — собакой одинокой живу я, и недолго, слава Богу, осталось. Кто бы знал, как я была несчастна в этой проклятой жизни, со всеми своими талантами. Кто бы знал мое одиночество! Успех — глупо мне, умной, ему радоваться.
Невоспитанность в зрелости говорит об отсутствии сердца.
Ничего кроме отчаянья от невозможности что-либо изменить в моей судьбе.
Нет болезни мучительнее тоски.
Ничто так не дает понять и ощутить своего одиночества, как когда некому рассказать свой
— Нонна, а что, артист Н. умер?
— Умер.
— То-то я смотрю, он в гробу лежит…
Ночью болит все, а больше всего — совесть.
Ну и лица мне попадаются, не лица, а личное оскорбление! В театр вхожу, как в мусоропровод: фальш, жестокость, лицемерие. Ни одного честного слова, ни одного честного глаза! Карьеризм, подлость, алчные старухи.
— Ну-с, Фаина Георгиевна, и чем же вам не понравился финал моей последней пьесы?
— Он находится слишком далеко от начала.
Одиночество как состояние не поддается лечению.
Одиночество — это состояние, о котором некому рассказать.
Однажды ей позвонил молодой человек, сказав, что работает над дипломом о Пушкине. На эту тему Раневская была готова говорить всегда. Он стал приходить чуть ли не каждый день. Приходил с пустым портфелем, а уходил с тяжеленным — вынес половину библиотеки. Она знала об этом. «И вы никак не реагировали?» — «Почему? Я ему страшно отомстила!» — «Как же?» — «Когда он в очередной раз ко мне пришел, я своим голосом в домофон сказала: «Раневской нет дома»».
(О том времени, когда начали выдавать паспорта.) «Можно было назвать любую дату — метрик никто не требовал. Любочка (Л. Орлова) скостила себе десяток лет, я же, идиотка, только год или два — не помню. Посчитала, что столько провела на курортах, а курорты, как известно, не в счет!»
Однажды начало генеральной репетиции перенесли сначала на час, потом еще на 15 минут. Ждали представителя райкома — даму очень средних лет, заслуженного работника культуры. Раневская, все это время не уходившая со сцены, в сильнейшем раздражении спросила в микрофон:
— Кто-нибудь видел нашу ЗасРаКу?!
Он умрет от расширения фантазии. (О режиссере Ю. Завадском.)
Оптимизм — это недостаток информации.
О розах: «Посмотрите, какое величие! Нельзя оторваться от них, не думать о них. Они стареют, у нас на глазах распускаясь. Первый человек, который сравнил женщину с розой, был поэтом. А второй — пошляком».
Орфографические ошибки в письме — как клоп на белой блузке.
Перечитываю Бабеля в сотый раз и все больше и больше изумляюсь этому чуду убиенному.
Очень тяжело быть гением среди козявок.
Очень завидую людям, которые говорят о себе легко и даже с удовольствием. Мне этого не хотелось, не нравилось.
О режиссере: перпетум кобеле.
О своих работах в кино: «Деньги съедены, а позор остался».
Поняла, в чем мое несчастье: я, скорее, поэт, доморощенный философ, «бытовая дура» — не лажу с бытом! Вещи покупаю, чтобы их дарить. Одежду ношу старую, всегда неудачную. Урод я.