- Чудеса открывает, - подтверждал Лука. - Правда, если называть чудесами все то, что мы не можем объяснить современными теориями. Хотя все-таки и не каждый день. И потом, вы знаете, - неторопливо продолжал Лука, - иные открытия бывают порой несовершаемы по причине определенной усталости чудотворства - свойства, наиболее отличающего таланты...
- Ага, значит, не каждый, - говорил учитель.
- Нет, не каждый, - говорил еще раз Лука и, видя, что под благотворным воздействием воспоминаний тот начинает успокаиваться, постарался потихоньку отставить ружье подальше от любимого учителя.
- Ну ты! Ты! - встрепенувшись, выкрикнул Евстигней. - Ты здесь не устраивайся, слышишь?! У меня здесь для тебя и стакана воды не найдется. Там вот в ведре у меня от белья ополоски, так я тебе и их не налью. Не стоишь ополосков. Из болота тебе поганого напиться, чтобы у тебя живот раздуло, вот это самое славное дело будет. Но, вообще-то я и сам думаю, что не могла коррозия вилки съесть, да только хотел твою честность проверить. А ты не Лука, между прочим. Я-то Луку хорошо помню. Он, как ты говоришь, действительно был мой любимый ученик. Но только Лука был тощий, как спичка. У него был голос гнусавый, и вечно хлюпал носом.
- Нет, - подумавши, твердо возражал Лука. - Я не был таким.
- Ну значит - и не Лука, - довольно говорил старик, потихоньку потирая руки.
- Да нет, - смутился Лука, - как это у вас получается. Мне даже странно слышать такое.
- А вот так! Вот так! - торжествующе повторял старик. - Я-то помню всех своих любимых учеников. Вон их всех портреты на стене висят. И попробуй теперь там себя отыскать, не может такого быть, чтобы отыскал точно...
- А вы знаете, - серьезно говорил Лука, отходя к невысокой, кривоватой, как будто сгорбленной под тяжестью потолка стене, - наверное, и меня теперь повсюду скоро станут вешать... - учитель только неопределенно хмыкнул.
На стене во множестве висели портреты, на которых были великие залежи многомесячной пыли (старик на глазах Луки заботливо обтер эту пыль, отчего значительно изменились многие лица на портретах, так что сделались совсем другими). Тут были портреты академиков Остапа и Валентина и портрет человека сурового вида, с лицом даже несколько более суровым, чем обычно, и Декановой секретарши с зажмуренными, должно быть, от внезапного испуга глазами, и самого покойного Декана, которого Лука поначалу отчего-то вообще не узнал, принявши его просто за какой-то туманный пейзаж, и бойкой парикмахерши, и друзей Луки - Ивана, Марка и Феоктиста, бывших на портретах все на одно лицо, должно быть, по причине неумелой живописи, а в самом заметном углу, там, где в прежние времена помещали икону, висел портрет какого-то немолодого, самоуверенного человека, в лице которого было что-то плутовское, напускное, самолюбивое и вместе с тем - значительное.
- А это кто? - машинально спрашивал Лука, указывал Лука на этот приметный портрет, почти позабывши о цели осмотра всего собрания. - Мне лицо его кажется незнакомым.
- Ну, откуда же тебе знать его? - хитро усмехнувшись, возражал учитель. - Это тоже мой любимый ученик. О, это мой самый любимый! Я только теперь не помню, как же было его имя. Что теперь такое происходит с моей памятью, и происходит все более; досадная, знаешь, штука... Его тогда то ли Васькой звали, то ли Петькой, я уж не помню. А может быть, и еще как-нибудь. Но я-то его всегда Василием называл. "Васька, Васенька, - бывало, зову его, подойди сюда деточка". Он подойдет, головку опустит и говорит: "А меня, дяденька, вовсе не Васей зовут". "Ну ничего, - отвечаю, - как бы ни называли. Это не страшно. Главное, чтобы ты был хороший мальчик!"
О, у меня столько было любимых учеников, и я даже потом решил, что их вообще следует всех любить без разбора.
Однажды ко мне пришли и говорят: там ваш любимый ученик умирает и непременно просит вас приехать, потому что последняя воля умирающего закон. А я спрашиваю: а это кто ж там такой умирает? Мне отвечают. А я тогда думаю: а-а! это тот, который вечно заикался. Так заикался, что никогда ни слова его не разберешь. Я приехал, смотрю, а он уже бредит: П-п-п-п... П-п-п-п... А я ему: ничего, Васенька, ничего. Не беспокойся, я здесь. Я приехал (но только это не тот Вася, который на стенке). А он снова: П-п-п-п... П-п-п-п... Я взял его за руку, глажу по руке (и хорошо еще только, что у него болезнь была не заразная), а он все: П-п-п-п... П-п-п-покойный Декан!.. Сказал это и, знаешь, с этими словами и умер.
- Да, - думал Лука о рассказе Евстигнея. - Печальная повесть. Не такая, может быть, печальная, как у Шекспира, и есть на свете еще более печальные повести, но все равно печальная тоже. Как и всякая, речь в которой касается смерти.
- О, я тоже раньше был сторонником плюрализма, - продолжал учитель Евстигней с глазами, загоревшимися одушевлением. - Но вот иду я после работы по улице. Зашел в туалет. Потом хотел руки помыть, а там кран сломан. Зашел в другой туалет, а там тоже сломан. Не-ет, думаю! Какой тут может быть плюрализм, когда во всех туалетах краны не работают!