- Если сюда всякий попадает после смерти, - размышляю теперь я, - и если ему здесь определены вечные прибежище и успокоения (хотя это и предосудительные категории), то это тогда, должно быть ад или рай, или еще что-нибудь в приблизительно подобном духе, и следует воздать по справедливости древним народам - обитателям полузабытого мира праотцов - за их прозорливость, за их безошибочное предвидение существование другой жизни, хотя, конечно, облик увиденного мной застылого нового мира весьма незначительно соответствует их фантастическим представлениям.
Вдруг все здесь беззвучно трогается с места, точнее трогается с места само это все, весь коридор, и все более набирает прыти, и продолжает это неведомое движение как раз в таком направлении, куда я стою, повернувшись лицом.
Это трамвай, точно трамвай, мне открылось это теперь более чем с очевидностью. Конечно, только сверхъестественный трамвай, с необходимыми здесь арками, залами и виадуками, я никогда не видел таких, и не видел никто. Это точно.
Потом мы по Ньютону перестаем замечать движение, везде тишина, все успокаивается на своих местах, и мы можем только догадываться о продолжающемся движении. Если бы мы совсем остановились, это тоже, наверное, было бы ощутимо.
Это, наверное, какой-нибудь мирный ад или, может быть, отчужденный, холодный рай, где каждый спасается и блаженствует в одиночестве. Всякие связи здесь, наверное, осуждаемы или, может быть, запрещены, или еще в них не нуждаются обитатели здешнего мира. Ад - это мы сами тоже, наши движения и наши идеи, у каждого он свой есть для запасливости.
И я теперь думаю, что если мне кто-нибудь скажет: "Оставь надежду..." ну и все прочее, прямо по Данте, то я могу ответить, что мне уже нечего оставлять, потому что все мудрые люди давным-давно оставили ее уже прежде. Но мне никто не говорит этого.
Между тем, я все более осматриваюсь по сторонам. Возле стен моему взору теперь открываются ряды продолговатых удобных скамей, на которых сплошь все сидят такие же существа, каких я здесь вижу повсюду; немного повыше, над сиденьями - поручни - стальные округлые треугольники, подвешенные на широких парусиновых ремнях. Я с очевидным намерением придвигаюсь ближе к сидящим.
- Не могу ли и я сидеть здесь? - говорю я, обращаясь сразу к нескольким сидящим. - То есть, я спрашиваю, является ли это какой-нибудь привилегией обитателей здешнего мира, или просто всякий садится, когда есть свободные места?
Собеседники мои теперь проявили более словоохотливости, и для них это, пожалуй, можно считать почти вежливостью. - Да садитесь, чего же... - сказал один, подвигаясь и освобождая мне краешек сидения. - Не жалко...
- Благодарю вас, - возражаю я тому с учтивостью. - Вообще я спрашивал больше для знания, а не оттого, что я хотел бы теперь сидеть. И уж теперь я воспользуюсь еще вашей отзывчивостью и для нового вопроса. Скажите, знает ли здесь кто-нибудь обо мне? Известен ли я?.. Потому что прежде-то я был весьма известен миру...
- Зачем же знать это кому-нибудь? - не скоро говорил мне другой сидящий, длительно растягивая фразу (должно быть, от неопытности речи). Когда знание... это затычка, только затычка, для умственного... обременительного разряжения, само оно по себе... не дает пищи.
С этим я с удовлетворением согласился. Я и сам всегда считал так. Более того: оно еще, по-моему, и помеха, и противоречие свободного, естественного, беспринужденного восприятия. (Впрочем, когда же ослепление не принимали за прозорливость?! Всегда принимали.)
- А не скажете ли вы еще, - продолжаю я выпытывать у обоих сидящих существ, с удовольствием замечая, что и другие тоже прислушиваются к нашим речам, - не скажете ли вы, как называется то место, где мы находимся? Я разумею, конечно, общее название этого сооружения, внутреннее убранство которого представляется мне продуманным, изощренным и значительным, в совокупности со всем комплексом законов, установлений и традиций, всех, которые я пока здесь охватить не в силах. Может быть, это ад или рай, хотя я и сознаю порочность обозначения всего неисследованного категориями привычными и устоявшимися...
- Эргастул, - говорил мне один мой собеседник, но настолько невнятно, что я поначалу не разобрал сказанного им.
- Как, простите? - переспрашивал я, обрадованный нашим завязавшимся сообщничеством.
- Эргастул, - хмуро повторял он, не поднимая глаз на меня.