Мне хотелось крикнуть голосом о помощи, хотя мне это и не позволяло сделать мое новое назначение. Я уж теперь никакая не птица, много раз повторял про себя я. Кто-то толкнул меня, входящий в кафе, за столиками довольно смеялись над какой-нибудь скабрезностью, толстая буфетчица сама себе строила глазки, в мойке однообразно гремела посуда, в моих ушах отдаваясь колоколом... Гудели вентиляторы, производя ураганы. Свет от стеклянной крыши, буквально, придавливал меня к полу; я не помню в своей жизни такого тягостного физического ощущения. Но наиболее мучительным, как вы понимаете, Лука, было собственное мое бессилие.
Я пошел тогда, стараясь скрыться от взоров, я прошел, держась за стену и тщетно отыскивая в ней хоть каких-нибудь выступов, еще несколько шагов - и с каждым из них, Лука, у меня все меньше и меньше оставалось жизни.
Потом я ввалился в какую-то дверь на галерее. Я оказался тогда в туалете. А там тоже - кофе и хлорка. И то и другое до тошноты. Причем, надо же было случиться надо мной такому глумлению подлого, бессмысленного случая (за что я теперь его особенно ненавижу), надо же было мне с моими заслугами и стремлениями, которыми мог бы гордиться всякий имеющий их, оказаться тогда в женском туалете. Взвизгнувши, оттуда выскочила какая-то рыженькая, остролицая дамочка, прошипевшая на меня что-то о хулиганстве, и представляю себе, какую она, дура, обо мне вообразила пошлость.
Из последних сил я вцепился тогда в умывальник, я тянулся руками к крану, я хотел взглянуть в зеркало на свое лицо. Я поднял голову, я посмотрел в зеркало, но ничего уже не увидел. И это было вовсе не страшно. Ибо на прежние страхи у меня ушли все прежние силы. Тогда я упал и умер.
Тогда-то, Лука, вы и обнаружили меня мертвым в моем кабинете, все счеты с жизнью были, как это говорится, покончены, и теперь уже не мне самому, а вам и судить меня и измеривать.
Знаете, если бы послушно внимал голосу моего честолюбия, то, наверное бы, постарался бы теперь на смерть свою сочинить и подраматичнее реквием, однако, думаю, пусть это сделают за меня мои безвестные, многочисленные прозелиты (я тоже иногда прежде умел создавать невообразимое искусство и науку, которые все есть запечатления всех сладких человеческих погружений в сумасшествия), пусть разнесут они обо мне славу, пусть разольется она озерами и размывает на пути и тот ядовитый, туповатый скепсис, и равнодушие, и некоторую спесивую недоверчивость, которыми издавна более всего известен миру наш обыватель.
Кладите покойников на гранит, Лука! О, вечная слава моя - Академия!
Все рожденные обречены, а неродившимся - благо. И не судите только о том, Лука, почему мертвецы пишут письма, вы совершенно себе не представляете, как там все происходит на самом деле. Я даже и сам до моей смерти все представлял совершенно по-другому. Смерть - это перетечение ипостасей из одной в другую, окончательное природное обезвреживание жизни и ее несостоятельных заносчивостей и грез. Смерть есть тоже сон, натуральный сон, и даже гораздо более жизни. И сон есть тоже смерть, и даже в чем-то, пожалуй, с присущими тем обоим не менее внятным свойством необратимости их пришествия.
И я даже теперь увлечен идеей о новой "Божественной комедии" (хотя у меня и слабеет разум), и в ней будут все только факты, факты и почти никакого вымысла, это тоже ценно по-своему (не более только, чем паломничества слова). Написанная самым скромным, прозаическим, безо всяческих украшений (ничего этого не нужно), трезвым языком она, должно быть, будет довольно хороша. Очень гуманным, ненавязчивым языком, я совершенно уверен в этом даже заблаговременно. И мне за это вовсе не нужно славы, меня само дело увлекает, мне сам замысел дорог.
Злодеяния сменяют раскаяния, за ними снова следуют злодеяния - это все естественное коловращение жизни, и следует ли наивно вмешиваться в ее ход?!
Вы еще, может быть, спросите насчет панков. О, это настоящая обида мира - панки! Вся вина их есть нетерпение. Вижу теперь, что долг всякого руководителя высокого ранга - обращать внимание на них. Они флюгеры новых ветров, и кто может сказать, что флюгеры не такая же полезная вещь, как, например, светофоры, которые регулируют движение?! Никто не может.
Подпись: Декан.
- Я, пожалуй, только теперь, - думал Лука, прочитав Деканово письмо, только теперь начинаю понимать со всей возможной полнотой и с истинной всестороннестью, какая же у меня все-таки высокая должность. Хотя у меня и раньше было немало возможностей убедиться в этом. Но, если я теперь это так понимаю, то, подумать страшно, какая ответственность ложится на мои молодые, неиспытанные плечи. Должно быть, особенные обстоятельства моего рождения, о которых мне прежде нередко рассказывали окружающие, это были все странные предзнаменования моего будущего выдающегося пути, и стоит ли сетовать на него, уже столь теперь доставляющего мне славу?!