А может, какие-то из этих книг я прочел уже в Берлине, когда маме становилось все хуже? Не навязал ли мне приключения Уленшпигеля и его приятеля Ламме Гудзака мой товарищ Людвиг Габриэль Шрибер, для которого эта книга была любимейшим чтивом? Ведь Люд, который с каждой рюмкой становился все более истовым католиком, кляня при этом дьявольские козни инквизиции так, будто она существует до сих пор, кричал у длинной стойки в баре «Лейдике»: «Tis tydt van te beven de klinkaert», что примерно означает: «Настала пора звенеть бокалам». После чего он, следуя цитате, швырял опустошенную рюмку об пол.
Но кто бы ни направлял меня на бесконечный читательский путь — первым был мой гимназический учитель, штудиенрат Литшвагер, заразивший меня «Симплициссимуссом» Гриммельсгаузена, — книжный шкаф родителей Анны стал ее свадебным приданым; женившись на ней, я еще и разбогател.
«Боймлиакер», как называлась ленцбургская вилла с садом, дала мне в придачу еще кое-что: двух сестер Анны. Старшая, Хелен-Мария, смогла бы, пожалуй, поколебать мой выбор невесты, что даже втайне и произошло; младшая же, Катарина, была озорным подростком и еще школьницей.
Как открытый книжный шкаф побудил меня всю жизнь рассказывать всяческие истории с различной степенью правдивости, вновь и вновь связывая рвущиеся концы сюжетных линий, так и троица сестер с некоторыми интервалами на протяжении десятилетий неотвратимо возникала на моем пути: Вероника Шрётер, мать моей дочери Хелены, — средняя из трех сестер-саксонок; Ингрид Крюгер, которой я обязан дочерью Неле, росла младшенькой среди трех сестер в тюрингской семье; а Ута, оставшаяся со мной после всех передряг и приведшая в мое большое семейство своих сыновей Мальте и Ханса, была старшей из трех дочерей переднепомеранского врача, который жил на небольшом острове.
Нет, к этому списку троиц добавить больше нечего, если, конечно, не считать трех дочерей горного мастера, старшей из которых приглянулся юный сцепщик; тем не менее я мог бы подумать, что так уж мне написано на роду, однако дьявол — или это был мой приятель Йозеф, жевавший со мной тмин, и нынешний Папа? — сказал мне, когда давным-давно, бросая кости, я гадал на моих будущих женщин и мне четыре или пять раз подряд выпадали тройки: «Все это — лишь дело случая».
Подобно трем грациям, сестры помахали мне вслед, когда я с притороченной палаткой, на которой алели пятна тутовых ягод, отправился из Ленцбурга на Бругг, чтобы оттуда автостопом добраться до Берлина. Может, надо было сделать крюк и навестить родителей в Оберауссеме?
Мама все еще мучилась дома, но ездила автобусом в Кёльн, где ее облучали, облучали снова и снова.
Осенью и зимой я подрабатывал в Берлине в похоронном бюро, снимая гипсовые маски с умерших. Накопленных денег хватило, чтобы в универмаге «КдВ» купить подходящий черный пиджак, к нему брюки в узкую полоску и серебристо-серый галстук, а также черные штиблеты, которые потом я больше никогда не надевал. Карман опустел, зато на свадьбе я хотел выглядеть прилично.
То, что случилось до или после свадьбы, другие события, которые происходили одновременно, длились отведенный им срок, начинались и заканчивались, перебились недолгими поисками квартиры, перемежались известиями о болезни мамы — теперь ее перевели в госпиталь кёльнского района Ниппес, — то, что позднее буквально распирало меня, но заставляло неметь, а потом отпустило, вылилось на бумагу или обрело свою форму в глине, даже принесло небольшие деньги и первый успех — я продал бронзовую фигурку краба, — все это шло своим ходом, накапливалось, наслаивалось, отстаивало свое присутствие и добивалось приоритета.
Примерно в ту пору, когда мы с Анной впервые увидели неподалеку от маленькой площади Розенэк мерцающее черно-белое изображение на экране телевизора, выставленного в витрине магазина радиотоваров, а полемика об искусстве между Карлом Хофером и Биллом Громанном продолжала лихорадить всю Высшую школу изобразительных искусств вплоть до мастерской гипсовых отливок, маму перевели на стационарное лечение; мы же переехали в берлинский район Шмаргендорф, где наша хозяйка, русская немка, каждую неделю приглашала к себе уборщицу, которая приходила в Западный Берлин из Восточного, чтобы подзаработать, а заодно гадала на кофейной гуще. Смерть в нашей семье она не нагадала, зато предсказала мне известность и славу: «Будет вам добрая весть..»
Мы занимали большую комнату и могли пользоваться кухней. Пока я писал четверостишья и рисовал всяческую живность, а босоногая Анна танцевала под музыку Бартока или же мы ходили в кино смотреть французские фильмы тридцатых годов, вдалеке от меня медленной смертью умирала мама.