Медово-желтый сгусток окаменевшей смолы выбалтывает даже тайну исповеди: мои уста доносили до слуха старого священника всяческие подробности относительно предмета моих рукоблудных фантазий, при этом у меня невольно сорвалось с языка имя той девочки, которая служила целью моих вожделений. Святой отец за решеткой исповедальни только закашлялся.
Позднее, пока прихожанка с косичками сортировала перед исповедальней свои прегрешения, я выскользнул со скамьи к алтарю Девы Марии, чтобы там по злому умыслу или из чистого озорства…
Нет, говорю я, положив янтарный сгусток к другим кусочкам с иными чужеродными включениями-инкапсулами: комарами, паучками, букашками. То был не я. Это произошло только в моей книге и остается правдой лишь там. Никаких доказательств содеянного святотатства нет; ведь весной 2005 года я вместе с десятью приехавшими издалека переводчиками и моим редактором Хельмутом Фрилингхаузом побывали в Гданьске, чтобы «разобраться» там с моим первенцем, для чего мы и посещали места, где происходили быстро сменяющиеся события романа; среди этих мест числилась церковь Сердца Христова, которая уцелела в годы войны и в которой вместо достоверно описанного алтаря Девы Марии теперь стоит копия вильнюсской Черной Мадонны, сияет позолоченным нимбом и привлекает благочестивых поляков. Рядом, позади свечей в нише мы увидели фотографию публично скончавшегося Папы и снимок недавно избранного Папы, немца по национальности.
Там, среди неоготического антуража юношеских и подростковых святотатств, молодой и лукаво улыбающийся священник, ничуть не похожий на патера Винке, попросил меня надписать польское издание «Жестяного барабана», на что автор книги в присутствии изумленных переводчиков и своего редактора не замедлил поставить на титульном листе автограф: ведь это не я отломил тогда «поливалочку» у младенца Иисуса на алтаре Девы Марии в церкви Сердца Христова. То был другой. Некто, не отрекшийся от зла. Некто, не желавший расти…
Я же рос и рос. В шестнадцать лет, когда меня призвали на трудовую службу, я выглядел вполне сформировавшимся. Или окончательный рост — метр и семьдесят два сантиметра — мне замерили уже тогда, когда я стал солдатом, лишь по счастливой случайности сумевшим пережить войну?
Этот вопрос не волнует ни луковицу, ни янтарь. Они претендуют на иные достоверные знания. О других инкапсулах, стыдливо спрятанных, утаенных под разными личинами. О том, что гнездится подобно вшам в волосатой мошонке. Слова, скрываемые за многословием. Обрывки мыслей. То, что болит. До сих пор…
Его звали Нельзя-нам-этого
Поймал себя на том, как, перелистывая страницы и наталкиваясь на пробелы, начинал рисовать там узоры или человечков. Наспех рассказанные частности, отступления ложились на бумагу и тут же вычеркивались: все долой!
Но теперь исчезли сочленения того процесса, которому никто не препятствовал, ход которого был необратим и чьи следы не устранит никакой ластик. Если же вспоминать о фатальном шаге, сделанном пятнадцатилетним школьником в военной форме, не надо прибегать ни к луковице, ни к иным вспомогательным средствам. Вполне достоверно то, что я решил пойти на военную службу добровольцем. Но когда это случилось? Где?
Не помню ни точной даты, ни характерных для той поры капризов погоды, ни событий, синхронно происходивших на пространстве между Ледовитым океаном, Кавказом и прочими фронтами, а потому написанные фразы складываются пока из довольно смутных предположений насчет того, что же привело меня к этому решению и в конце концов заставило подать официальное заявление. Тут не позволительны ссылки на некие смягчающие обстоятельства. Значение этого поступка нельзя преуменьшить, оправдать детским недомыслием. На меня никто не давил. Не преследовало меня и чувство вины — допустим, из-за сомнений в непогрешимости Вождя, — которую я пытался бы искупить героическим порывом.
Случилось это во время моей службы во вспомогательных частях противовоздушной обороны, которая не была добровольной, однако казалась освобождением от школьной рутины, да и переносить ее было сравнительно легко, поскольку муштровали нас не слишком рьяно.
Так представлялось тогда дело нам, подросткам. Хотелось щегольнуть формой. Переживая трудности переходного возраста, мы укрепляли «тыловой фронт». Зенитная батарея в Кайзерхафене стала нашим домом. К востоку открывалась низина с устьем Вислы, на западе высились грузовые краны, элеваторы, далекие башни города. Сначала еще делались попытки продолжить школьные занятия, но потом их прекратили, так как уроки слишком часто прерывались учебными тревогами; к тому же учителям, людям пожилым и довольно немощным, было трудно добираться по песчаной дороге до нашей батареи.