Однажды она сказала: «Жаль, что нету Гесса. Он нравился мне больше, чем наш Вождь…»
А еще она говорила: «И чем им евреи не угодили? Раньше к нам захаживал коммивояжер-галантерейщик. Цукерманн его звали. Обходительный такой, скидку всегда мне давал…»
После ужина на стол выкладывались продуктовые карточки. Их нужно было наклеивать крахмальным клеем на газетные листы. Эти листы потом сдавали в хозяйственное управление, чтобы в соответствии с количеством сданных карточек получить новые продукты. После закрытия магазинов сети «Кайзерс Каффее» на площади Макса Хальбе у нас прибавилось клиентов.
Я часто помогал наклеивать продуктовые карточки. Подложкой служила газета «Данцигер нойстен нахрихтен» с недавними новостями. Талоны на муку или сахар закрывали собой, например, очередную сводку Верховного командования вермахта, где вместо слова «отступление» говорилось о «выравнивании линии фронта», чтобы скрасить реальную ситуацию. Названия оставленных городов были мне знакомы еще со времен наступления. Карточки на жиры или растительное масло закрывали, скажем, страницы с извещениями о гибели солдат. Талоны на бобовые культуры не позволяли прочесть еженедельно сменяющуюся программу кинотеатров или мелкие объявления и рекламу.
Иногда помогал и отец. Совместное наклеивание продуктовых карточек сближало нас. Он называл жену «Ленхен». Она его — «Вилли». Меня они звали «сынок». Моя сестра по прозвищу Даддау в этом занятии никогда не участвовала.
Пока клейстер подсыхал, радио передавало воскресный концерт по заявкам, постоянно повторяя любимые мамины мелодии: «Ах, ее я потерял…», «Слушай, голубок воркует…», «Один, я вновь один…», песню Сольвейг «Пусть лето пройдет и весна пролетит…», «Колокола родины».
Зимой фронт продолжал пятиться. Победных реляций почти не слышалось. Зато все больше людей, пострадавших от бомбежек, искали пристанище в городе и предместьях. Среди них и сестра моего отца, тетя Элли, с мужем-инвалидом и девочками-двойняшками, которые мне нравились. Захватив остатки спасенного скарба, они перебрались из Берлина в пощаженный войной и еще целехонький город, который так уютно чувствовал себя посреди своей кирпично-готической старины, будто боевые действия всегда будут идти где-то далеко-далеко.
Кинотеатры работали вполне регулярно, как и в мирное время, поэтому увольнения на выходные мы использовали для походов в кино. С одной из двойняшек, без умолку щебечущей на берлинском диалекте, я посмотрел комедию «Квакс — незадачливый пилот», где главную роль играл Хайнц Рюман, и фильм «Родина» с Зарой Леандер. Были и другие кинофильмы, которые мы смотрели вместе, тесно прижавшись друг к другу. Моя кузина, которая была на год старше меня, проявляла в темноте большую ловкость рук.
Похоже, в течение зимы та подпись, которая сделала меня в готенхафенской военной канцелярии добровольцем, пожелавшим быть направленным в тот или иной род войск, стала для меня чем-то вроде мимолетного каприза, который не влечет за собой последствий. Стремление уйти из дома на любой из фронтов испарилось. Теперь у меня появилась другая тяга. Я зачитывался стихами Эйхендорфа и Ленау, «Кольхаасом» Клейста и «Гиперионом» Гёльдерлина, а во время дежурства у зенитки погружался в свои мысли. Я засматривался на все еще покрытую льдом Балтику. Там, на туманном рейде, стояли на якоре грузовые суда, среди них, вероятно, и шведские.
Примерно в это же время, еще до начала весны, полевая почта доставила мне письмо, написанное ученическим почерком той самой девочки с черными косами, которая была предметом моей первой — ни с чем не сравнимой по страстности — любви. Что содержалось в этом письме, орфографические ошибки которого я счел необходимым исправить, из памяти улетучилось. Наше счастье превратилось в черепки, не успев начаться.
После войны я несколько лет просматривал списки разыскиваемых людей, опубликованные Красным Крестом, а также выпускавшуюся беженцами газету «Наш Данциг», где иногда сообщалось о встречах бывших одноклассниц из школы имени Гудрун, которая раньше называлась школой Хелены Ланге; я искал фамилию девочки, принимавшей разные обличья, казавшейся мне то до осязаемости близкой, то нереально далекой и получавшей в моих книгах разные имена.
Однажды, в середине шестидесятых, мне почудилось, будто я увидел ее перед главным порталом Кёльнского собора. В шляпке горшком, горестно глядевшая, она просила милостыню. Я заговорил с ней, в ответ почти безумная женщина что-то забормотала на кёльнском диалекте.
А в конце девяностых мы с Утой опять побывали в Гданьске, где в частной квартире среди совсем немногочисленной публики состоялась весьма удачная постановка моей повести «Ука» в исполнении немецко-польского камерного театра; после спектакля Ута и я прошли мимо старого здания на бывшей улице Браунсхёфервег. «Здесь она жила», — сказал я и сам показался себе смешным.