Ночь в лесу всегда немного тревожит и настраивает на сказочный лад. Тёмная неровная тропинка, чёрные, с серебристыми верхушками, деревья, ветки, хлещущие по лицу и норовящие выколоть глаза, крапива и какие-то прутья, бьющие по ногам при неловком шаге. Запахи листвы, мяты, древесной трухи и лесных трав. Мы идём, выставив вперёд руки, чуть не спотыкаясь о торчащие корни или камни, и хихикаем, чувствуя себя юными следопытами лет девяти, сбежавшими в ночь на Ивана смотреть мавкин хоровод. Рассказывают дети друг другу такие истории — пляшут, мол, утопленницы кругом там, где спрятаны клады или закопаны убитые бессердечными матерями младенцы. Сами мавки красивые, весёлые, а узнать их можно так: волосы у них длинные, выбеленные водой, и светятся, как луна, кожа холодная и мокрая, ноги босые, а если на спине поднять рубашку, то можно увидеть все внутренности, потому что кожа и мясо со спины раками поедены. Как на берег пойдут гулять, так всё бегают, да хохочут, а в ночь на Ивана начинают хороводить — если над кладом, то с весёлыми песнями, если над младенцем, то с тоскливыми. Как видят мужика или парня, сразу просят у него расчёску, а если не даст — защекочут насмерть, от смеха или живот лопнет, или щёки. А встретят девушку — станут её кружить-уплясывать, или в воду затащат в танце, или насмерть закружат. Только детей они не трогают, разве что в ночь на Ивана и в полнолуния — тогда и ребёнка могут защекотать или в воду утянуть. У нас в лагере рассказывали ещё историю о лицеистке, которая ходила в поход и отошла ночью по малой нужде, а на обратном пути наткнулась на мавку. Та с ней взялась плясать, да не перетанцевала — так всю ночь девушка с утопленницей и прокружились. Наутро лицеистку нашли — на рассвете, когда мавка сбежала, девчонка от усталости упала в обморок и потом ещё несколько дней не могла ходить, разбила себе все ноги. Некоторые уточняли, что девушка была цыганкой — они, известно, кого хочешь перепляшут, хоть чёрта лысого. После Вуковара я почти готова поверить в эту историю.
Чтобы не переломать ноги, я оставила сапоги под крыльцом и теперь нащупываю ступнями неровности земли и корни деревьев. Кристо идёт впереди, галантно отводя передо мной ветки. От того, что мы чуть пригибаем головы, оберегая глаза, может показаться, что мы крадёмся.
— Кристо, — шепчу я, — а вы на Ивана сбегали в лес?
— Мавок смотреть? Ага.
— И что, видали?
— Вроде того. Бродили, бродили раз и расцепились. Мы с дружком вышли на берег речушки, а там на нас из воды во-о-о-от такими страшными глазами девка смотрит. Красивая. Мы на неё таращимся, с места сдвинуться не можем — сейчас, думаем, ещё мавки вынырнут и утащат нас. Всё, конец, сложили головы младые! А она нас смотрит, и глаза такие — у-у-у… А потом я гляжу — на берегу одежда лежит и бельё женское. Это просто туристка какая-то голая купалась. Нам уже по тринадцать лет было, она и смутилась нас.
Я хихикнула.
— Только не говори, что вы украли её одежду.
— А что смешного-то?! Пришлось бы девке идти голышом к своим, кто-нибудь бы заметил, и вообще…
— Да, ничего смешного, извини.
— Передо мной-то чего извиняться?
— Ну, так…
Мы вышли на полянку. Луну не было видно за кронами — она шла к закату. Небо с одной стороны начало уже беднеть. Предрассветный лес выглядел особенно мрачно — почему-то перед самым рассветом всегда мрачнее и страшнее, чем просто ночью. Я закидываю голову, чтобы вой шёл по прямой — кажется, что иначе он застрянет в горле, на повороте, по пути из живота к небу. Знакомое чувство опустошения, освобождения, растворения наполняет меня с каждой секундой завывания. Сладостно всё — и дрожание связок, и вибрация нёба, и напряжённость приподнятого языка и расширенного звуком горла. От собственного воя звенит в ушах — но и это хорошо. Рядом октавой ниже вторит Кристо — наши искажённые, незнакомые голоса сплетаются, как сплетались пальцы, когда он вёл меня за руку по ночной Югославии. До чего хорошо! Я наслаждаюсь истекающим, взмывающим, бьющим из меня звуком, его плотностью, его вольностью и силой. Чем дальше, тем больше кружится голова; сила, воля, беспричинная радость переполняют меня. Взвизгнув, я обрываю вой и вдруг срываюсь с места: бегу! Всё мелькает перед глазами, под пятками мокро от росы, ноги попадают в какие-то ямки, в петли сцепившейся травы, которая тут же рвётся, вдавливают в землю тонкие гибкие и твёрдые сырые прутики, потом на торчащие из утоптанной широкой тропки древесные корни, всё вокруг несётся, мелькает, выскакивает, исчезает. В ушах стучит кровь — бежать здесь, во весь опор, во все силы, почти то же самое, что танцевать.
Вдруг земля словно вылетает из-под ног. Нет, она просто круто опускается, и я скольжу сначала на пятках, а потом и на заду, по мокрой траве. Мой спуск останавливают кусты. Над головой я слышу прерывистый, задыхающийся смех Кристо.
— Ну, ты даёшь! Не «волк», а олень какой-то!