— Это не то. Совсем. Он тебя часто просит о чём-нибудь странном?
— Ни о чём таком, чего я стала бы стыдиться.
— О чём?
— Например, чтобы я оставалась… ну, нетронутой.
— Собирается принести тебя в жертву?
— Не говори ерунды. Девственники участвуют и в других обрядах.
— Например?
— Ну, например, единорога может поймать только нетронутая девушка.
— Он хочет, чтобы ты поймала единорога?
— Нет. И вообще, не твоё дело.
Я чувствую, как у меня портится настроение.
— Всё это очень странно. Мне не нравится, — повторяет Кристо.
— Слишком ты болтлив сегодня, — огрызаюсь я. — Шёл бы ты спать.
— Ты на моём диване сидишь.
— А… да. Точно. Тогда просто помолчи. Сядь.
Кузен присаживается на приличном расстоянии от меня, и я молча допиваю чай. Отдавая ему чашку, я решаюсь на вопрос, который мучает меня уже не меньше месяца:
— Как он сюда забрался?
— Через дверь зашёл. Кажется, у него ключ. Я думал — ты дала.
Помолчав, он спрашивает:
— Ты в него влюблена?
- Нет.
— Тогда совсем не понимаю.
Он встаёт и уходит с чашкой на кухню.
— Можно подумать, я понимаю, — бормочу я.
В детстве самой моей любимой игрушкой была бутылка с пуговицами. Это была не обычная бутылка из-под лимонада или вина, а какая-то аптечная, с широким горлом и мерной линейкой на прозрачном боку; она закрывалась широкой резиновой пробкой и была почти до самого горлышка наполнена чудесными, разноцветными, блестящими пуговицами. Маленькие, обычные и просто огромные, еле выходящие из горлышка, белые, коричневые, фиолетовые, алые, золотые или с позолотой, на ножке или с дырочками, гладкие или с узором — в моих глазах они были прекраснее сокровищ из пещер Аладдина и Али Бабы вместе взятых. Я могла провести несколько часов, рассыпав свои драгоценности на квадратном куске фанеры и то складывая из них пышные, сказочные мозаики, то воображая себя кондитером и составляя из пуговиц сложнейшие и изысканнейшие пирожные (коричневая — шоколадный корж, белая — сливки, красная — клубничное варенье, оранжевая — апельсиновый джем) в шесть-восемь слоёв, то выкладывая длинные, запутанные узоры с только что выдуманными правилами следования пуговиц по цвету или размеру. Пуговицы были хороши ещё и тем, что годились для игры в любое время суток и любой день недели — ни мать, ни брат не находили игру в них слишком шумной, или слишком пачкающей, или занимающей слишком много места.
Когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, брат подарил мне на день рождения альбом, полностью состоящий из красочных, многоцветных кругов со сложными симметричными узорами из линий, кружочков, пятнышек и зёрнышек. Надпись на обложке сообщала, что это — песочные мандалы. Мне эти два слова не говорили ничего, по крайней мере, вместе. Нельзя сказать, что я стала повторять то, что видела на этих рисунках — пуговиц бы мне попросту не хватило — но их просмотр вызывал внутри странные, нестерпимые зуд и тоску, и я всегда переходила от этой книги к пуговицам, выкладывая их теперь по-новому, стараясь имитировать симметричность узора и цвета мандал.
Мне самой игра с пуговицами нравилась по причинам, радикально отличным от материнских соображений: она позволяла перестать себя чувствовать. Не-быть. Забывать голод, обиды, оплеухи матери, боль от ушибов, вечную мёрзлость одежды не по погоде, ветхость ботинок, страшную серьёзность и сосредоточенность брата, идиотов из класса, вечный позыв к кашлю, запах сырости в хатке — забывать всё, что окружало меня, а вслед за тем и себя саму. Я растворялась в своих мозаиках, как сейчас растворяюсь в танце, а иногда и вне его; как сахар в горячем кофе, как снежинка на языке, как капля краски, упавшая с кисточки в стакан с водой. Это было прекрасно — и действовало как заморозка по возвращении в стылый и неуютный мир, даровало покой, отрешённость и неуязвимость ещё несколько часов жизни.
А потом оказалось — на всю жизнь. Что бы ни случилось, мне удаётся вернуться к блаженному состоянию не-бытия, отрешиться от происходящего, не волноваться о не-происходящем, знать о своих боли и страхе и всё же не разделять их. Тем неудобней для меня появление Батори. Я понятия не имею, как ему удаётся — но он мгновенно разрушает мой защитный кокон, вырывает меня из него, тыкает мордой в бытиё. Самое ужасное — к этому начинаешь привыкать и даже хотеть. Как, наверное, к алкоголю или сигаретам. И поэтому…
Я подумаю об этом потом. Я не буду тревожиться сейчас. Всё пребудет так, как есть, и всё идёт своим чередом. Меня несёт рекой, и моё дело — оглядеться, не торчит ли где из речного обрыва удобный, крепкий корень, и подгрести туда, и ухватиться за него. А пока его нет — просто расслабиться и плыть, покачиваясь на широкой и мягкой водяной ладони.