На третий день после нашего приезда поднялся сильный ветер. Он был настолько силен, что мы всерьез опасались за палатку, хотя она и стояла под прикрытием лохов. Он дул с северо-запада и хотя, прежде чем достигнуть наших южных широт, должен был пролететь огромные пространства, все же принес с собой настоящий холод. Даже днем, при ярком свете солнца, мы натягивали на себя все, что было, и я благодарил сам себя за то, что взял с собой штормовку и теплый свитер. Ничем заняться было нельзя — о купании страшно подумать, фотографировать невозможно, рыбу ловить тоже: лесу сносило, а на реке поднялась сильная рябь. Оставалось странствовать по тугаям, но и это не приносило особенного удовольствия, потому что все перед глазами качалось и гнулось, в глаза летели веточки, листики и пушинки, в ушах противно свистело и гудело. Мы все, как нахохлившиеся воробьи, угрюмо скитались вокруг палатки, ожидая перемены погоды и надеясь, что ветер не станет еще сильнее и не понесет на нас кызылкумский песок.
Нас было четверо — Розамат вместе с машиной скрылся утром, на другой же день после визита в Хаджи-тугай. Недаром мы с Жорой очень долго ждали его в поселке, после того как отметили свои командировочные удостоверения. Розамат договаривался. Его сознательная натура не могла допустить такой бесхозяйственности, чтобы в течение всех двух недель экспедиционная машина, наш дорогой фургон, простаивала без работы. Когда он вернулся к нам, на лице его играла загадочная улыбка.
Встав на следующий день рано утром, он произнес следующий монолог:
— Мне нравится река. (Пауза.) Сырдарья. (Пауза.) Я люблю воду, я вырос в воде. Я как Тарзан.
Овладев общим вниманием и помолчав, он продолжал задумчиво:
— Да… Жизнь все делает с человеком. Ломает его, бросает туда-сюда, уезжать заставляет. И воровать…
Тут мы, конечно, и вовсе навострили уши в недоумении, только выражение лица Жоры было скептическим и скучающим. Он не первый год знал Розамата.
А наш шофер оптимистически оживился и, сказав непонятную фразу по-узбекски, тут же ее перевел:
— «Сначала экономика, потом политика»! Ленин так сказал…
Хотя я и успел уже немного привыкнуть к неожиданным высказываниям Розамата, однако все еще не понимал, к чему же он клонит. Наконец он подвел окончательный итог:
— Мне нельзя без дела сидеть с вами. Я люблю воду, я вырос в воде, и вы все мне друзья. Но я должен ехать. Ты не сделаешь, за тебя никто не сделает. Я там договорился, Жора. Надо совхозу помочь…
Тут даже мне стало все ясно: Розамат решил подработать.
— Ты ж заблудишься, ты вчера-то вон плутал сколько, — скептически сказал Жора.
— Нет! Не заблуждусь! Я дорогу запомнил. Я в Худжи-тугай поеду по вчерашней дороге. Там мне человека дадут. В Ташкент отвезти овец надо. Надо, Жора. У них государственный план горит. Надо помочь. Я договорился.
— Ладно, езжай. Только смотри, через три дня чтоб как штык здесь был.
— Через три дня — как штык! Розмет никого еще не подводил. Я вернусь, хотя спать мне не придется!
И он уехал.
Вечером ветер утих. Мы расселись вокруг столика, обильно поужинали, начали пить чай. Как только солнце окончательно скрылось, замерцали первые звезды и над пустыней низко повисла луна, послышалась первая песнь. Песнь ли? Нет, не песнь. Грустный, жалобный плач. Одинокая, потерянная душа скорбно рыдала где-то в пустыне.
Вы только представьте себе: поздние сумерки, позади — таинственный мрачный берег реки, едва слышные шорохи, плески, впереди — бескрайняя пустыня, над нею низко висит луна, и из-под луны, из бесконечного пространства Вселенной несутся отчаянные рыдания. В первый миг кажется, что это жалуется сама пустыня, ее обожженная солнцем, иссушенная ветрами душа. О господи, какой беспомощный, какой мучительный вопль!
— Шакалы, — тихо сказал Сабир.
Вот оно что. Еще в Ташкенте Жора пообещал вечерний концерт. Он сказал, что самое колоритное в тугаях — песни шакалов. Но я и представить себе не мог, что эти маленькие хищники так несчастны.
Первому шакалу, вывшему из-под луны, вскоре откликнулся другой горемыка, со стороны тугаев. Казалось, он сочувствует первому, разделяет его печаль, но со своей стороны заверяет, что и в тугаях ведь не лучше, никаких сил нет терпеть, у всех у них, шакалов, доля одна.
«Аы! Аы-ы-ы…» — рыдал он в полнейшей безысходности.
Ему вдруг истерически подтянул нестройный хор голосов — как видно, членов семьи, — они соглашались со своим предводителем, подтверждали, что да, это не жизнь, сил нет никаких, и за что только эти мученья…
К пустынному шакалу тоже присоединилась семья — они были вне себя от горя, они понимали тугайных, они верили им, соглашались, что в тугаях тоже плохо, очень плохо… Но они просили понять, что от этого ведь им, в пустыне, не легче, терпение кончается, непонятно, зачем вообще все.