— Помнишь ли ты, кто сказал: Surtout, pas de zele? — начал он. — Кто бы это ни был, я его теперь очень хорошо понимаю. Мой дорогой братец, ты велик, ты силен, ты очень хитер, но так дело не пойдет. Ты делаешь все слишком хорошо. Представь себе, что ты — русский генерал, если это поможет твоему хилому воображению; впрочем, что бы ты сейчас ни думал, не имеет и не будет иметь никакого значения до тех пор, пока ты не поймешь, что одерживать слишком много побед так же плохо, как каждый день есть куропаток. Да, ты блестяще организовал оборону нашей цитадели, за что тебе честь и хвала от имени Республики — можешь поцеловать мне руку. Но дальше ты стал преследовать разбитого врага; ты уничтожил самые мощные его силы; а после этой ночи, боюсь, он вообще раздумает нападать на нас. Это никуда не годится.
— Но они сами вызвали на себя силы Смерти, — возразил брат Онофрио. — Откуда мне было знать, что они притащили сюда бедного старого Весквита и затеяли операцию такого масштаба, что она не могла хорошо кончиться, не так, так эдак?
— Однако ты и с бедным молодым Гейтсом обошелся не лучше!
— Да, есть у меня такая слабость — увлекаться Таро, забывая обо всем; но он ведь и сам задумывал магическое убийство! Я не мог помешать ему иначе, кроме как на том же самом плане. Взявший меч от меча и погибнет.
— В этом я не могу с тобой не согласиться; и тем не менее меня не покидает ощущение, что ты перегнул палку.
Мне хотелось, чтобы и Дуглас, и Баллок оказались здесь, рядом; вот тогда и нужно было бы запустить эту механику на полную мощность.
— Надо было сказать мне об этом раньше, — заметил брат Онофрио.
— Откуда же я знал?
Брат Онофрио сделал не совсем приличный жест. Его снова «поймали».
— Я только теперь понял, — продолжал Сирил, — до какой степени точны и целенаправленны были все твои действия. Что ж, теперь нам ничего не остается, кроме как расслабиться и дать отдохнуть нашим сердцам в атмосфере мира и капуанской неги. И все же… Вспомни судьбу Ганнибала и Наполеона! История повторяется — побед у нас уже слишком много!
Брат Онофрио даже подскочил от удивления.
— Какая нега? — воскликнул он. — У нас же идет Великий Эксперимент!
— Разве? — лениво протянул Сирил.
— И кризис должен наступить уже в следующем месяце!
— Но ведь в году целых двенадцать месяцев.
Чувствуя обиду, брат Онофрио поднялся на ноги. Он терпеть не мог, когда с ним играли подобным образом; если это была шутка, он не понимал ее, а если оскорбление, то тем более не мог его снести.
— Сядь, сядь, — небрежно сказал Сирил. — Ты сам сказал, что до кризиса еще целый месяц. О, как неисповедимы пути Океана, обнимающего, подобно матери, свои пять континентов! Мне так хотелось сходить под парусом на запад, а потом подняться на север, в этот бурный залив, и… Но что делать! Пока я не могу себе этого позволить. Пока что нам нужно дальше нести свою службу; мы — воины, избранные для последней битвы, в которой решится наконец, научатся ли люди сами определять свою судьбу или так и останутся ее жалкими игрушками. Да, мы пионеры Великого Эксперимента. Поэтому — к оружию, брат Онофрио! Бди и не теряй мужества, кризис уже не за горами, до него остался всего месяц! Со щитом или на щите! Dulce et decorum est pro Patria mori![14]
— A-a, теперь я тебя понимаю! — обрадованно воскликнул Онофрио и, дав волю своему итальянскому темпераменту, сердечно обнял Сирила.
— Ты молодец, — вздохнул Сирил. — Я тебе завидую. Брат Онофрио снова насторожился.
— По-моему, ты что-то знаешь, — произнес он. — Ты знаешь, что Великий Эксперимент не удастся, но тебя это почему-то мало заботит.
Чопорность британского дипломата не мешала хитрому, наблюдательному и честолюбивому итальянцу улавливать ход его мыслей.
— Черт побери! — продолжал брат Онофрио. — Да есть ли для тебя на свете хоть что-то неизменное, прочное?
— А как же. Вино, настойки и сигары.
— Вечно ты шутишь! Ты высмеиваешь все или почти все сущее, и в то же время с величайшей серьезностью относишься к самым безумным из своих собственных фантазий. Да ты бы даже из костей собственного отца сделал барабанные палочки, а жену себе выбрал, сунув ей в руки швабру!
— А ты отказался бы от своей любимой музыки, чтобы только не рассердить собственного отца, а жену бы выбрал по запаху ее пудреницы.
— Ну сколько же можно!
Врат Сирил покачал головой.
— Подожди, я попробую объяснить, — сказал он. — Вот скажи мне, что, по-твоему, серьезнее всего на свете?
— Религия.
— Ты прав. А теперь, что такое религия? Это душа, достигшая совершенства сама в себе путем божественного восторга. Таким образом, религия — это жизнь души. Не что такое жизнь, если не любовь, и что такое любовь, если не смех один? Значит, религия — это насмешка. Есть Дионис и есть Пан, я имею в виду их духовный принцип; но и тот, и другой суть лишь две фазы все того же смеха, сменяющие друг друга. Вот и выходит, что религия — это насмешка. Теперь скажи, что на свете всего абсурднее.
— Женщина?