Сер был мир, мутен свет – и сухая метель хлестала по железным воротам гаража наотмашь, со свистом. Стонал, плакал ветер, тоненько, жалобно. Стылая стояла ночь, одинокая ночь, беспросветная – и хоть бы было с кем поговорить, снять, скрутить тоску, душу излить! Так ведь некому, как расскажешь!
Жизнь человеческая! Вот ты счастлив, спокоен, крут, любим – а вот прошел день, и ты уже по уши в дерьме. Все пошло вразнос, счастье оказалось сплошным обманом, друг предал, любимая исчезла, а ты сиди один, в темноте, в обнимку с бутылкой, мучайся, вспоминай, пережевывай, жалей! Только без толку жалеть – ничего не изменится.
Ужас как-то забылся, притупился. Да и был ли? Чего бояться-то? Не в страхе дело. Просто все вышло так…
И тут что-то изменилось.
Скульнул ветер, дрогнуло ржавое железо. Скрипнули петли – смазать бы, да не собраться – тоненькая фигурка, серебряная, пушистая, втекла, крадучись, выпрямилась, тряхнула медным крылом кудрей – запахло мерзлой землей, ветром, зимой.
– Клара… ты что, мне кажешься?
– Кажусь, Лешка, кажусь. Галлюцинации у тебя с перепою – вот и мерещится. Алкоголик паршивый – смотреть стыдно.
Села на любимый диван…
– Ты чего, мать?
– Всюду следы! Всюду – запах! – взглянула презрительно. – Запах твоего хахаля! Не выношу!
– Клар…
– Нечего тут! Если уж сумел раз поступить, как мужик – закончи! Убери отсюда это дерьмо, ясно?!
– Тебе надо – ты и убирай. Мне не мешает.
– Ах, так!? Ну, хорошо.
Подошла ближе, села на колени, обвила руками. Ах, твою мать, сладко – и тяжко, и больно, как больно-то! Вроде бы не кусает, не целует даже – но в сердце холодный шип, между лопаток как нож воткнули, живот свело – спазмы, больно, черт!
Лешка протрезвел в момент – и стряхнул Клару с колен. Она рассмеялась сухо и холодно, будто внутри была сделана из промерзшего сыпучего снега, скинула серебристую шубку – открыла полупрозрачную блузку из черного газа.
– С чего это мне от тебя так паршиво всегда, Клара?
– А давай я тебя поцелую, зайчик? И не будет паршиво.
– Ну да, ты поцелуешь. И на меня наденут деревянный макинтош, и вокруг будет играть музыка. Спасибо.
– Что ты, Лешечка! Я ж тебе Вечность предлагаю, Вечность. И это не так уж и больно – раз – и все.
– Ну уж нет. Я и так в отличной форме.
– Оно и видно.
– Водку тоже грохнешь?
– Зачем же? Водку этот гаденыш не пил. Травись на здоровье.
Лешка плеснул из бутылки в стакан. Глотнул – и поморщился.
– Невкусно, миленький? Согласна, согласна, кровушка-то лучше идет. Соглашайся, Лешечка, не думай. Все будет в лучшем виде, как доктор прописал.
– Кончай уже меня лечить, змеища. Ты лучше скажи – ты при часах? Сколько там натикало? А то тут окон нет – день или ночь, не поймешь.
Клара подскочила к воротам, приоткрыла. Холодный ветер бросил пригоршню снега ей в лицо. Она отшатнулась.
– Ты чего, не знаешь, сколько времени?!
– А мне-то зачем? – Лешка улыбнулся со злобным удовольствием. – Пусть там хоть белый день – мне-то плевать. Это тебя, крошка, должно волновать.
Клара подняла с дивана шубу, начала надевать. Лешка поймал ее за рукав.
– Куда же ты, мой ангел? Не спеши так – вдруг сейчас уже рассветет, а? Спи лучше у меня. На этом диванчике. Так удобно! Многим нравится.
– Мне пора! – огрызнулась Клара, и сквозь злобу послышался страх.
– Ну что ты! Посиди еще! Что ж тебе, западло, что ли? Выпьем, поговорим… Выпьешь со мной водочки? Ах, да, ты ж у нас кагорчик употребляешь. Один моментик…
– Отпусти меня, скотина, мне пора!
– Страшно, Кларочка?
– Не дождешься! Отпусти!
Клара рванула рукав изо всех сил и вырвала его из Лешкиных рук. Напялила шубу в нервной спешке, бегом бросилась к выходу.
– Пока, Кларочка! – окликнул Лешка, чувствуя ту же злобную радость. – Не забывай старика, моя прелесть!
– Да пошел ты, урод! – прошипела Клара и выскочила в темноту и метель.
Лешка задвинул засов, зевнул и сел на диван. От сердца заметно отлегло.
Мы с Джеффри разделили трех женщин. Две были живые.
Первая – наркоманка. Подсунулась на грязной площади около метро, когда мы шлялись по городу в поисках приключений. Было очень холодно, очень поздно и поэтому почти безлюдно, но ей, похоже, очень требовались деньги. Ей на все было наплевать. Эстет Джеффри даже вздрогнул, едва не шарахнулся в сторону, когда к нему обратилось это разлагающееся существо с разбитыми, синими, опухшими губами: «Моводой чевовек, васслабитьфя не ведаете?»
Мы переглянулись. Удар милосердия?
Она даже заулыбалась своим ужасным ртом, когда мы согласились пойти с ней. И глазки заблестели. Так обрадовалась, что просто-таки растрогала меня. Я даже хотел потрепать ее по щечке на прощанье – но это оказалось уж слишком противно.