Один, косая сажень в плечах — в кафтане зело богатом, поверх одёжи накладки кованые, а где из железных колец переплетенные; сапоги из гуковой кожи (воевода примерил — скривился: маловаты). Но безоружен, а ликом синь-багров, язык вывален и глаза рачьи, точно душил его кто; только похоже, душить-то он сам намылился супротивника своего, мордой белого, точно то самое дитя кудесное, что при князе предыдущем, Оцмаре Повапленном (тьфу-тьфу, не сболтнуть бы такое вслух!) в розыске значилось. Охолодал совсем — одна рубаха на нем, да и та без рукава, а в руке меч драгоценный, каких и в княжеской сокровищнице, говорят, не видывали; сапожки белые аж до колен, но зело малы, и дитю здешнему не впору, да и не стащить — словно приросли. А еще на шее цепка бабская, хрустальная, с колокольцем — не иначе, как талисман ведовской.
Меч да амулет сотник к донесению прилагает (придется отдать, вещицы таковские — ни продать их, ни выменять, сразу себя окажут).
Все припомнил? А. Вот еще: оба, ежели честно признать, хоть и на людей похожи, но уроды прирожденные: мало, что шкурой не в масть, так еще и ноги куцые, такими цельный день и за телегу держась, не прошагаешь. И пальцев на руках по пяти, точно у тролля ледяного.
Вот теперича все. Ан нет, не все, главное и позабыл: тот, что в кафтане богатом, мертвяк-мертвяком, его шерушетру и скормили перед тем, как гонца снарядить. А тот, что лицом бледен что брюхо лягушачье, в беспамятстве зыбком: то глаза отворит, то опять закатит; ходить за ним приставили такого же полоумного, что себя не помнит и с одного огня до другого припевки припевает, зело непотребные. Доходяга бледный однажды глаза на него возвел — да и закаркал не по-людски; только Его Премудрость, солнцезаконник наш, на всякий случай порешил это карканье до великого князя донесть. Для того взяли последнюю в отряде птичку вещую, молвь-стрелу желтоперую, и дали ей послушать и запомнить звуки те тарабарские, дабы его господарство князь милостивый сам решил, то ли это карканье вроде анделисова клича, то ли все-таки речение с дороги отдаленной.
Вот теперь вроде и все. И птичка в корзине плетеной тут же, рядом с мечом и ожерельцем хрустальным. Путь впереди долгий, можно десять раз обдумать, что князю сразу выложить, что на потом оставить, а о чем и вовсе промолчать. А что и от себя прибавить, в свиток-то не все впишешь, вроде того, как одежку, с обоих подкидышей снятую, делили — лаялись, что гуки-куки одичалые. Ох, чтой-то? Оп! (дальше уже в полете) … ля.
В первый миг показалось — взбрыкнул-таки шерушетр. Ан нет, дело-то похуже.
Что дело похуже, размечтавшийся гонец успел подумать, пока летел по крутой дуге прямо в придорожную жижу, и рядом летела посылка неприкосновенная, обернутая рогожкой — меч, амулет и свиток запечатанный. Приземлившись на пятую точку, понял: не похуже, а совсем хреново. Что-то обжигающе хрястнуло в боку, не шевельнуться, а из-за бугра уже показались бродяжные рыла и — прямехонько к упавшему шерушетру, суму седельную шерстить.
С простыми дубинами, но — двое против одного, калеченого.
Молод все-таки был гонец, неопытен: не заметил бечеву, поперек дороги протянутую — хотя с устатку, к концу дня, такое и со старым могло бы приключиться. Но теперь лежать бы ему в стылой жиже, не шевелясь, дохлятиком прикинуться — так нет, взыграло ретивое, распахнул сдуру рогожку и меч-кладенец выхватил, против двух здоровенных шишей решил биться — больно уж заманчиво впереди княжеская служба маячила.
Бандюганы рогожку, грязью заляпанную, и не приметили бы, а как заиграл каменьями рукоятными да клинком узорчатым меч невиданный, так забыли о поклаже чресседельной, опрометью на добычу бесценную и кинулись, только под ногами захлюпало. Но не на того напали: гонец хоть и с колен, но размахнулся, харкнув светлой кровью — знать, ребра поломанные в дыхалку впились — и первому подбежавшему ноги враз подсек.
Второй, назад отскочивший вовремя, о товарище порубленом тотчас и думать забыл — решил свою бечевку смотать да петлю на шею гонца накинуть, как ловят рогатов на упряжку. Подбежал к рухнувшему шерушетру, сучившему спутанными ногами, да тут хруст перешел в звон — это, оказывается, гигантский паук догрызал треснувший при падении замок намордника.
Страшно чавкнули освободившиеся челюсти, прерывистый смертный вой ввинтился в блеклое весеннее небо, еще не налившееся летней голубизной. От ужаса раненый гонец окончательно сомлел, повалившись набок. Обеспамятовал.
А между тем шерушетр, расправившийся с первым блюдом своего обеда, отчаянно задергал лапами, сбрасывая пленившую его веревку и заодно освобождаясь от почти невесомой, но до смерти надоевшей ему упряжи. Что-то выкатилось из седельной сумки, крошечное, но вроде бы съедобное; он щелкнул жвалами — плетеная корзиночка хрустнула и распалась на лыковые ошметки, которые он тут же поспешил выплюнуть. Теплый желтый комочек вырвался из этой трухи и взвился в вышину, оглашая придорожную пустошь заученным каркающим кличем, таким странным для щупленького птичьего тельца: «Этохарр! Этохарр! Этохарр!..»