Если бы Павел тогда умел сравнивать, он сравнил бы себя с той самой травой, которая пробивает щебенку и верхние слои дорожного покрытия и выходит на поверхность, к солнцу, независимо от того, поливают асфальт или не поливают. Жажда роста, движения вверх в нем была такова, что ломала на своем пути все преграды. А тут еще рядом с ним оказалась Еня, а с Еней горячие летние вечера над рекой или в траве у ипподрома, а поэтому и жизнь и работа вдруг наполнились смыслом. И стихи теперь не она ему, а он ей читал наизусть. Память у Павла оказалась такая, что тексты в башку врезались намертво со второго, третьего чтения, а то и на слух.
Еня жарко прижималась к Павлу на концерте или в театре, и, хотя в висках у Павла от этого прикосновения кровь била молотом, он старался поглядывать не на свою соседку, а на сцену, и все впитывал в себя жадно — и жесты, и интонацию, и смысл сказанного актерами, и манеру держаться, и даже те краски, какими спектакль был расцвечен: что с чем сочеталось, а что диссонировало, резало глаз.
Они поженились, и Павел поступил на рабфак. Вечерами Еня садилась рядом с Павлом за стол, раскрывала тетрадки, книги — она училась на первом курсе пединститута — и время от времени заглядывала в его тетради, проверяя, как Павел справляется с геометрией, как решает алгебраические задачи, как учит немецкий: «Тинте, федер унд папир хат хир едер пионир…» И они сидели всю ночь напролет, пока небо на востоке не становилось бледно-желтым, потом розовело. И розовым, теплым было плечо молодой жены Павла, сладко пахли отцветающей земляникой ее мягкие, невьющиеся и не держащие завивки прямые прядки волос, подстриженные под мальчишку. Целовал Павел эти волосы, губы, потом глаза, такие влюбленные, нежные, что у Павла кружилась голова.
Павел учился самозабвенно, он не шел, а рвался вперед.
Однажды, возвращаясь домой по главной улице города, остановился. Дожди и ветер прибили пух тополей к асфальту. В воздухе оставались лишь легчайшие взвешенные пушинки, уже вроде бы чем-то оббитые, полысевшие. Деревья давно уже все отцвели, и яблони, и вишни. Впереди оставалось одно лишь цветение липы. Он глянул в окно какого-то скучного учреждения и увидел в стакане ветку жасмина. А они с Еней в этом году ни разу не были на ипподроме, ни разу не гуляли в городском саду, не видели цветущей сирени, каштанов, белой акации. Все ранние теплые утра, и все вечера, и все ночи он провел за упорным, беспомощным от торопливости чтением книг, хватал здесь и там, жадно слушал товарищей, преподавателей, расспрашивал Еню. Не стеснялся без стука врываться в комнату к бабушке: «Варвара Семеновна, а что значит «депрессия»? А «снобизм»? А что такое «ассонансная рифма»?»
У Ени родился ребенок, они ждали второго. Ждали для Павла хорошей работы, прибавки к зарплате — ведь все четверо, считая и будущего человечка, еще фактически сидели на шее у бабушки. Ждали возможности много читать, слушать музыку, ходить на прогулки. Но случилось негаданное.
В одно слепящее солнцем апрельское утро, звенящее синицами и капелью под окнами, Павла вызвали в военкомат: прогремел орудийными залпами Халхин-Гол, надвигалась морозным дыханием финская.
Ох, нелегкими, какими нелегкими были крутые армейские ступени для самолюбивого, резкого Павла! Сперва красноармеец, потом сержант, потом старший сержант. Там, где другой перепрыгнул бы через две-три ступени благодаря своей общей подготовке, усердию, прилежанию, умению приловчиться, там Павел шел ощупью, с остановками, и не прямо, а в сторону.
Уже в дни Великой Отечественной войны на Южном фронте он окончил курсы младших лейтенантов. Принял роту. Потом батальон. Майорское звание, давшееся ему с таким трудом, временами казалось Евдокимову незаслуженной наградой. Временами оно же тяготило его, ограничивало в поступках: разве звание определяет, чем живет человек? В чем он опытен и насколько умен? А главное, разве звание скажет, чего ждать от человека в грядущем, каких порывов, свершений и каких — сложных ли, глубоких или же мелких, ничтожных — движений души?
Вырос Павел, набрался ума.
Но много, очень много в сегодняшнем Евдокимове и сейчас оставалось от вчерашнего, с городской овражистой окраины парня.
Вот он любит почему-то не самых послушных и вышколенных подчиненных, а самых отчаянных, непокорных, с «характером». Может быть, потому, что они — это он молодой? И не любит ползучих, расчетливых карьеристов: есть один тут такой. Но что делать?! Живи и работай и с теми и с другими. Ничего не попишешь. Нет такой молотилки, нет веялки, которая отвеивала бы подчиненных на твой собственный вкус.