В остальном же все было тихо. Когда в субботу я прощался с сотрудниками, на шефа обрушилась очередная неприятность: пришло известие, что теоретик литературы Манфред Шаловски, чьи на удивление занудные «Статьи и заметки о новой немецкой литературе» шеф снабдил собственным хвалебным предисловием, нелегально перешел границу, — однако я не сомневался, что стреляный воробей выпутается и на сей раз. Я потряс руку Анежке, поцеловал Блюменфельдову и отправился навстречу поллитровкам и двухмесячной тряске в башне танка.
Я послал барышне Серебряной из Медзигоренеца несколько писем, но она ни разу мне не ответила. Тогда я оставил свои попытки. Я надеялся забыть ее. Я забыл уже стольких девушек, что забыл, скольких именно. Но барышня Серебряная никак не желала входить в их число.
От Блюменфельдовой из Москвы я получил письмо с автографами двух известных молодых поэтов Антоловского и Глебкина. По воле случая их фамилии я услышал еще раз — и очень скоро: в газете «Руде право», номера которой нам в перерывах между стрельбами читали вслух, появился отчет о большом докладе влиятельного критика Николаева. Он отзывался о молодых поэтах весьма нелестно. Характеризовал их как низкопоклонников перед западной литературной модой и заявлял, что они стали слишком далеки от народной жизни. М-да, Даша, в хорошей же компании бродишь ты по Москве, сказал я себе и отправился вздремнуть под брюхом своего железного коня.
Однако долго ей бродить не пришлось. Спустя еще два дня я прочитал в газете заметку о том, что поэты Антоловский и Глебкин уехали на два года в Восточную Сибирь, чтобы поднимать там целину. Итак, они отправились в далекое путешествие, дабы стать ближе к народу, а Блюменфельдова потерпела крах. Но нет, я ошибся: не прошло и двух недель, как я получил новое письмо, на этот раз из Ленинграда, и на нем стояла роспись Анатолия Биченко, прозаика, который совсем недавно скандально прославился своей повестью «Рассвет», но которому проникнутая любовью к искусству атмосфера родного города все еще позволяла существовать в безопасном отдалении от жизни.
От Анежки почта доставила мне из Варны круглую картонную подставку под пивную кружку. Шефиня прислала остроумную саркастичную открытку, залитую красным вином. От Веры ничего, от Вашека Жамберка — только коротенькая открытка из какого-то палаточного лагеря в Южной Чехии, хотя сам я написал ему довольно пространное письмо. В нем я спрашивал — так, между прочим! — что поделывает барышня Серебряная.
Но что бы там она ни поделывала, обо мне она явно не вспоминала. Во всяком случае на бумаге. Лето было знойное, дни тащились один за другим по пустынным лугам восточнословацких танкодромов, и я потихоньку замыкался в скорлупе жалости к себе; пожалуй, мне даже не хотелось, чтобы эти сборы кончались. Из вечера в вечер палатки освещали своим светом теплые сумерки, и в этих палатках жаловались, ныли и тосковали по женам, любовницам, детям, дому, привычным пивным и даже по служебным кабинетам — короче говоря, по всему тому, что составляет для человека смысл жизни.
Мой смысл жизни плевал на меня с высокой колокольни. Лучше всего я себя чувствовал, когда по ночам мы черными гудящими тенями проезжали на танках по благоухающим лугам, среди тихих теней кустов. Я по пояс высовывался из башни танка и глядел на умиротворяющую вечность небосвода, где среди ясных звезд мигали красные и зеленые глазки ракет, и на палаточный лагерь, раскинувшийся в далекой долине и сиявший, точно скопище светлячков. В такие минуты лучше всего думалось о девушке с дождливой улицы и страшно хотелось сложить о ней стихотворение. Но когда позже я сидел под звездами на остывающем моторе, опершись спиной о башню, ничего достойного мне в голову не приходило; за искусными метафорами не видно было той барышни Серебряной, что жила в моем сердце, из-за них выглядывало только десятилетие профессионального изготовления стихов.
Я забросил эту идею; теперь в забытом хозяевами стоге сена я слушал грустные излияния капитана Вавры, того самого, который семь лет назад, совсем еще молодым поручиком, гонял меня в армии, в танковых войсках. Тогда он только-только закончил училище и отдавался службе с юношеским задором. Теперь же Вавра превратился в хмурого скептика, который делился со мной своими неуспехами на любовном фронте, где некая Яна Глоубава, студентка пищевого института, отвергала его настойчивые атаки, утверждая, что стесняется встречаться с офицером, потому что в наш век атомного оружия офицеры напоминают ей вымерших динозавров и нужны только для смеха. Вавра, один из немногих интеллигентных военных-профессионалов, подумывал об отставке и горько сетовал по поводу атомной бомбы, причем вовсе не в духе разоружения и мирных усилий.