– Нина, прошу тебя, не задавай вопросы. Давай не будет говорить. Прошу тебя.
– Пол, в чем дело? Ты заболел?
Он сделал над собой нечеловеческое усилие.
– Я в порядке. Честное слово. Джессика… – Что он собирался сказать? Он повторил только имя. – Джессика. – Она поняла это так, будто он хочет сказать ей нечто, что не должна слышать Джессика.
– Ладно, – сказала Нина. – Увидимся завтра. Я просто хотела предупредить, что сегодня у меня не будет возможности рассказать Ральфу, если он вернется так поздно. Я не хочу, чтобы ты думал, будто я струсила.
– Я бы и не подумал. Хорошо. Это не имеет значения.
Нарастающее безумие – вот как это прозвучало. Пол даже не смог попрощаться с ней, слова не складывались, как будто он исчерпал все запасы слов. Трубка легла на место, и он стоял и смотрел на нее, уверенный, что Нина перезвонит. Она не перезвонила. Тишина стояла глубочайшая.
Гарнет прошел на кухню и налил себе еще порцию виски. У него не было никакой возможности оттащить себя от телефона. Даже на кухню идти было слишком далеко. Он развалившись сидел в кресле, потягивая виски. Когда напиток попадал ему в рот и начинал свой путь по пищеводу, его тепло приносило своего рода надежду. Все будет хорошо, все будет хорошо. Но после этого пришла неопределенность, а потом, постепенно, в нем стала нарастать паника. Она рождалась от беспомощности, от вынужденного бездействия. А потом возникла потребность ходить взад-вперед, но Пол ей воспротивился. Он так и сидел в отчаянии.
Огни в доме зажглись сразу после десяти. Апсоланд вернулся домой. Пол предположил, что сейчас может зазвонить телефон и Апсоланд потребует, чтобы убрали «Ягуар». Он не всегда убирал его, иногда автомобиль стоял у дома всю ночь. Через полчаса Пол понял, что Апсоланд не позвонит. Свет зажегся на верхнем этаже дома, в окне холла. Никто не задвинул шторы. Он увидел, как Нина идет через холл к своей спальне. У окна она на мгновение остановилась, посмотрела в сторону его дома. Прежде чем женщина успела заметить его, Гарнет отпрянул от своего окна и вернулся на кухню, где отрезал ломоть свежего серого хлеба и съел его всухомятку. Прошло одиннадцать часов с тех пор, как он ел в последний раз. Налив себе еще виски на дюйм, Гарнет сходил наверх за одеялом и, укрывшись им, попытался заснуть на диване.
Совсем стемнело, было темно даже при раздвинутых шторах, когда в доме выключили весь свет. В дальнем лесу закричала сова, пронзительно-высоко, таинственно, коротко.
Сон – он был совершенно иного рода по сравнению с тем, как Пол спал прежде, – был рваным. Каждый период длился десять минут или меньше, иногда его наполняли сновидения, иногда – очень яркие или очень темные образы. Но сон все равно оставался поверхностным, тревожным, у Пола болело все тело, с него лил пот. Вместе с рассветом, который наступил до невозможности рано, до четырех, Гарнет потерял надежду снова заснуть.
Его голова отяжелела от тупого пульсирования внутри. Он умылся холодной водой на кухне. Им все еще владел почти суеверный страх оказаться вдали от телефона. А вдруг они уже встали и сейчас идут к почтовому ящику, или они уже побывали у него, или все еще готовятся… В горло ничего не лезло, кроме крепкого черного кофе. Гарнет не мог думать ни о какой еде, кроме крепкого черного быстрорастворимого кофе. Мысль о нем даже принесла ему крохотное утешение.
«Если они убьют ее, я покончу с собой», – подумал он. То была первая реальная мысль за весь день. Затем, хотя ему это и претило, Гарнет с содроганием представил дочь, там, где она может быть, запертой в каком-нибудь грязном нежилом помещении с убогой кроватью и тощим одеялом. Хорошо, что сейчас не холодно. Она сможет поспать. Дети спят, несмотря на то что с ними происходит, несмотря на страх, переживания и даже боль. Сон для них естественен, они еще не умеют страдать от жестокости мира, который в три утра представляется пустыней без оазиса, поджидающего путника. Голодные дети, печальные дети, обиженные дети – все они получают утешение сна. Она поспит – и она проснется.
Пол обнаружил, что плачет. Насколько помнил, он плакал впервые за свою взрослую жизнь, впервые с тех пор, когда ему было десять или одиннадцать. Слезные железы, давно отвыкшие от этого, все равно знали, как это делать. Он стоял и плакал, откинув голову, как будто это могло удержать слезы. А потом он выпил мерзкого горького кофе.
Делать Гарнет ничего не мог, он не мог ничем занять себя, кроме как думать о Джессике. Он думал о ней и от этого плакал. И тут обнаружил кое-что: что нужно отдаться своему несчастью, что нужно думать о ней, вспоминать о ней, переживать за нее и тосковать по ней, потому что все другое будет отрицанием ее, потерей связи с реальностью и человеческого облика.