Шнейтахер отказал папе в займе, и папа спешил вернуться в Леуварден. Мы отправились сразу после завтрака. Обогнав нас с Яном, папа мчался на коньках, сломя голову. Мы стали догонять отца, который ехал зигзагами, разговаривая сам с собой и размахивая руками. К тому времени, когда мы добрались до наших родственников, у Яна заболел бок, а я держалась за живот: я испытывала страшные рези. Родственники принялись бранить папу, а он сказал, чтобы они не совали свой нос, куда не просят, и, напоив нас молоком с хлебом и сыром, уложил в постель.
Спрятавшись за зеленым пологом, я слушала разговоры взрослых о маме и о ее болезни. Они говорили, что не сегодня завтра она умрет. Это известие очень расстроило меня.
— Антье должна приехать к нам и поселиться в комнате прислуги возле хлева, — заявила старшая кузина, которую все звали тетушкой. — Запах навоза очистит ей легкие. Моя родная бабушка вылечилась подобным образом.
Папа презрительно фыркнул. Он придерживался передовых взглядов и не разделял деревенских суеверий.
Подойдя к хлеву, я втянула ноздрями воздух. Пахло аммиаком. Я подумала, что этот запах, возможно, поможет мне и умерит боли в животе, которые возникали все чаще и были острее. И тут я сделала страшное открытие: я истекала кровью.
Если кровь на платке у мамы не предвещала ничего хорошего, значит, я тоже непременно умру.
Чтобы не упасть в обморок, я прислонилась к стене и, закрыв глаза, стала молиться. Я помню эту молитву: «Прости многие грехи мои и защити меня покровом Твоим. Я чадо Твое и омыта кровью Агнца».
В хлеву замычала корова. Это был протяжный звук, похожий на вой, о котором я читала в книгах — так воет собака, чуя смерть хозяина или хозяйки.
Я долго сидела неподвижно, свыкнувшись с мыслью о неизбежном конце. Я обречена. Умереть такой молодой…
Потом мне в голову начали приходить разные мысли. Я представила себе собственные похороны. За моим гробом идут родные и соседи. Такая юная и невинная! Среди провожающих и пастор, долго говоривший о моей незапятнанной душе.
Стать святой я не успела. Святая с желтым, как цвет лютика, лицом, лилиями в руках и длинными темными кудрями…
К тому времени, как, оправившись от недуга, я обнаружила, что кровотечение уменьшилось, я решила стать мученицей. Прежде всего я не стану жаловаться. Буду храброй. Может, только Эмме поведаю о своей смертельной болезни, она такая размазня и сделает все, о чем я ее ни попрошу. К тому же она выступит в качестве свидетельницы.
Когда я, дура несчастная, вернулась в дом, у меня была одна забота. Прокравшись мимо ряда привинченных к стене кроватей, в которых похрапывали мои кузины, я слушала шорох простыней, потом забралась в свою постель. Глядя в темноту, я все думала и думала.
Я не знала, когда же я умру — раньше или после мамы.
V
ГЕРШИ. 1890–1892 годы
Эмма захохотала, как гиена, и спросила, о чем же мы, девочки, говорили в школе в Леувардене. По ее словам, у меня начались «делишки».
— Держу пари, ты думаешь, что детей приносит аист, — сказала она. Увидев по моему выражению лица, что я действительно так думаю, она снова заржала и принялась обмахиваться передником.
Ужасно, когда тебя поднимают на смех. Я испытывала такое унижение, что весь день молча ругалась по-французски: «Merde, merde, merde, merde». Укладывая меня в тот вечер в постель, мама вздохнула:
— Слишком рано, — проговорила она. — У меня это началось в пятнадцать лет. — И предупредила, чтобы я не позволяла мальчикам никаких вольностей. Когда я поинтересовалась, что это за вольности, она заявила, что о таких вещах неприлично спрашивать.
Всякий раз, когда у меня возобновлялись месячные, она говорила: «Слишком рано» — и заставляла бинтовать наливающиеся груди куском чистой белой фланели.
Вскоре произошло еще одно трагическое событие, расколовшее напополам некогда прочный мир, в котором я жила: папа обанкротился. Шляпный магазин закрыли вместе со всем его содержимым.
От этого удара мама слегла окончательно. Эмма оставалась у нас до тех пор, пока я не окончила школу, после чего ей пришлось уволиться. Забыв об обидах, я написала ей прекрасную рекомендацию, которую скрепила своей подписью мама. «Надо какое-то время экономить», — заметил папа, и мне пришлось «всего на годик» остаться дома, чтобы вести хозяйство.
Старая Изабелла, которую увольнять было нельзя, стряпала, а я, героиня выдуманной мною самой романтической повести, ухаживала за мамой, скребла крыльцо и тротуар, мыла двери, стены, полы и мебель так, что все блестело «не хуже, чем у людей», благо воды у нас в стране предостаточно.
Сначала соседки относились к нам по-доброму. Приносили бедняжке Антье Зелле суп и цветы. А меня называли ее славной, послушной дочерью.