За работу мы сели на второй день, едва дождавшись белого зимнего света. Перед этим мы долго гонялись за Шариком, старой дворнягой, видимо, почуявшей, что ее не зря решили покормить кусочком блина, а не обычной мучной похлебкой. Все же мы его поймали, загнали в сарай и, чего греха таить, несмотря на отчаянное его сопротивление, малость остригли хвост — на кисточки.
Чтобы сберечь бумагу — каждая тетрадка была на счету, краски разводили на бересте. Для рисунка у меня был припасен редкостный в ту пору ватман. Легким касанием карандаша я сделал набросок, заметив утвердительный кивок Нины, принялся с великим старанием раскрашивать его. Я сопел, в забывчивости и усердии высовывал язык, досадуя, что тонкие мазки не получаются — кисть из собачьей шерсти быстро свалялась. Не скоро, ох, не скоро кончилось это доводящее до дрожи, до молоточного стука в голове, до красного тумана в глазах рисование — все-таки кончилось.
В желтых извилистых лианах, похожих на солому, над бирюзовой водой, под синим-синим небом лежали длинные нескладные желтые львы, с красными, будто лопнувшими от страха глазами.
Минутой позже, когда с меня чуточку схлынуло угарное возбуждение, я понял, что сотворенные мной звери не совсем львы. Что-то от волков, много раз виденных, помимо моего желания вкралось в их фигуры. Печально-окровенелыми глазами уставились беззащитные звери на скорбящую девочку, намалеванную на правом уголке листа. Надо же было случиться такому: не угадать было, где кончаются львы и где начинаются волки. То же самое с девочкой — это была Нина и не Нина.
Я замахнулся на рисунок рукой, перепачканной сажей, — достал ее, чтобы, разведя в воде, нарисовать девочке глаза, — но Нина остановила меня:
— Не дури! Ты же про войну думал, когда рисовал…
Я удивился ее проницательности. Оказывается, как я только сейчас отметил, в каких-то глубоких тайниках моей головы держалась припрятанная даже от самого себя дума о войне, противной всему живому на земле.
Она опять пришла рано. Нина опять по давней привычке разбудила меня прикосновением холодной ладони. В который раз я увидел ее лицо, и оно, уже не прежнее, не окаменелое по-старушечьи, а радостно возбужденное, напомнило мне о загаданном на сегодня необычном походе в райцентр. Предстояло нам сдать книгу об Африке, из-за которой, как выяснилось потом, мы оба беспокойно коротали ночь.
Я выбежал на крыльцо, ударил по заледенелому умывальнику; с зябкой дрожью воротился в избу, нашел в печи большой теплый блин, разделил пополам. Быстро, на ходу съев свою половинку, стал одеваться, изредка оглядывался на Нину, — она умела есть с завидной, с какой-то молчаливой молитвенной сосредоточенностью.
Путь наш пролегал по тем же малым холмам, через лес, по-зимнему тихий, оцепенелый. В той же стоптанной войлочной обувке бежала впереди меня Нина, в той же драной, непонятного пепельного цвета шапчонке была она, но что-то неуловимо изменилось в ней, давало о себе знать непроизвольными короткими хохотками, рождая во мне ответное ликование.
На плече у меня висела полевая сумка, отцовская, присланная им с фронта. В сумке меж других книг лежала та самая — об Африке. От того ли, что к правому боку прижималась эта сумка с книгой, с рисунком, стоившим нам больших мук, то ли от чего другого, именно правый бок мне распирало.
Уже показался за белой низиной длинно, неуютно протянувшийся, но сейчас по-особому волнующий притягивающий райцентр.
Нина торопилась, крутанувшись на бегу, скользнула по мне летучим взглядом, и даже так, издалека, отчетливо видны были ее в этот раз диковатые цыганские глаза.
Я едва поспевал за ней.
Возле библиотеки она сбавила шаг, дождалась меня, и мы рядышком, проникаясь важностью, — что-то сейчас будет! — поднялись по деревянным ступенькам. Еще в темном, пахнущем влажной бумагой коридоре мы разом сорвали с себя шапки. В библиотеке было тихо, тепло. Прислонившись спиной к обитой железной печи, сидела молодая женщина с умным красивым лицом. Мы видели ее впервые. Заметив мою нерешительность, — я не сразу смог сказать, откуда мы, — женщина скучающе отвернулась к окну. Я успел разглядеть на ее щеке родимое пятнышко, которое очень шло ей, хотя и было невсамделишным.
Наконец я набрался храбрости, сказал, кто мы и откуда.
Женщина деловито сухо порылась в ящичке с карточками, достала наши.
Я принялся вынимать одну книгу за другой, класть на столик, а в последнюю очередь, поверх стопки, положил книгу об Африке.
Как следовало ожидать, женщина взяла ее в первую очередь, одним движением руки, даже не взглянув на рисунок, сорвала ватман с переплета и тоже, не глядя, наугад, бросила в корзинку, стоявшую подле ног.
Уже не знаю, почему, но этот ее жест не произвел на меня никакого действия. Только вот будто в груди у меня мгновенно усохла какая-то струна и перестала петь. И только Нинины глаза, остановившиеся, почти сумасшедшие, заставили меня замереть в страхе: как бы чего не вышло.
— Да как вы… как вы… — пыталась что-то сказать перекосившимся ртом Нина, потом, справившись с собой, отчетливо произнесла: — У вас сердца нет…