Кузьмич разгоряченными глазами обшарил комнату, увидев опрокинутый столик, цветочный горшок, упавший с подоконника и вдребезги разбитый, перестал дышать.
Дамка, заскочившая на диван, оскалила мордочку и взъерошилась, когда сенбернар, ободренный появлением хозяина, сделал в направлении к ней воинственный выпад.
— Фу, Цезарь! — скомандовал профессор.
— От незадача, — сокрушался Кузьмич. — Ты уж меня, Маркелыч, того… не обессудь. Незадача вышла. Чего это вы не поделили?
— А не торопим ли? — помял бороду профессор. — Пускай побудут наедине. Пусть отношения выясняют.
— Ой, горе мое, — запереживал Кузьмич. — Чего же у них не ладится? Она у меня, говорю, справная, чем не подошла ему? Может, это самое, отрицательный резус.
Профессор, услышав, как легко выговорил Кузьмич заковыристое слово, улыбнулся, но спрашивать, что старик в данный момент подразумевает под резусом, не решился. Он еще, — в этот раз отвернувшись, прикрыл рот кулаком, — засмеялся, затем обернулся, увидел Кузьмича, уговаривавшего свою Дамку:
— Ты с ним поласковей, поласковей, милая. Кому ты понравишься такая: скалишься да дыбишься. Не по-людски получается, вот что. Ну, чего тебе стоит, девонька: глядишь, и тебе будет хорошо, и мне. Мы с профессором, глядишь, свояками станем, коли вы с задачей справитесь… А ты, голубчик, — Кузьмич повернулся к сенбернару. — Ты тоже будь человеком. Нельзя так — гонять девку. Может, не нравится тебе она, да все равно, брат, уважь. Ежели даже твои сродственники в древнем Риме жили, не задирай носа. Может, в ее роду тоже старинные связи имеются, дак докопаться до них времечка нету. А то б мы к тебе с грамотой, с печатью пришли — смотришь, и разговор другой. Но ты поверь на слово, уважь…
Профессор, спиной ударившись о дверной косяк, — тихонько, чтобы не смущать Кузьмича, пятился в кухню, — прервал увещевания.
— Идемте, идемте, — сказал профессор. — Теперь они, полагаю, должны помириться…
— Дай-то бог, — вздохнул Кузьмич.
Он и в кухне продолжал вздыхать, сидел на табуретке, съежившись, уйдя в себя, тем временем он забывчиво прихлебывал коньяк с таким бесчувственным выражением, как если бы пил остывший чай. И все дверь гостиной караулил: вострил в ее сторону то одно, то другое ухо.
— Может, он того, Маркелыч, пес-то?.. — тяжело зашевелился Кузьмич. — Может, по причине буржуазного происхождения не милует Дамку? В нас, так сказать, царские кровя текут, я вас в упор не вижу, а? — в голосе Кузьмича явственно слышалась обида. — Оттого, может, покушался гусар твой на мою…
— Ну, Кузьмич, что это вы заладили, откуда такая мнительность? — сказал профессор. — Сложная эта штука. — любовь. Любовь зла — полюбишь и козла.
— Это верно, — смягчился Кузьмич. — Было у меня однажды. В Восточной Пруссии стояли. Меня тади по случаю ранения в хозвзвод перевели, так-то я артиллеристом был, всю войну наводчиком. Там старинный замок был, в ем враг и засел, да так укрепился, так густо палит, аж головы ребятам не поднять. Тут я, хоть и раненный в бок, говорю: давайте прямой наводкой шурану! Вызваться-то вызвался, а в глазах у меня темно, цель вижу плохо, только чую, в левой угловой башне то ли снайпер, то ли еще кто меткий сидит. Как пуля просвищет — я поправку делаю в том направлении, он мне сумел за это время ухо поцарапать. Ну, а как махнул я — башню-то снарядом и снесло. Начисто срезало. Смотрят остальные на такое дело — давай валить из замка на лужайку: кто с платком белым, кто с простынкой. Сдаваться.
Из гостиной донесся неясный шум, а Кузьмич, прислушиваясь, встрепенулся. Не дождавшись повторного шума, продолжил с повышенным энтузиазмом: