Я никогда не знала, сколько ступеней у цензуры, ни до 1977 года, когда она называлась дирекцией прессы, ни позже, когда легально ее больше не существовало, а оставался не облеченный в форму монстр, как ядовитый туман, по неосторожности приблизясь к которому, ты невольно и безнадежно его вдыхал. Я знала только ступени внутри издательств, с предназначением быть барьерами не только эстетическими, но и идеологическими, но они — по крайней мере, в случае с «Картя Ромыняскэ» — были населены писателями, которым самим, как авторам собственных книг, надо было защищаться от цензуры. Таким образом, как ни странно, притом что все были румыны, возникала солидарность, которая, может быть, была просто сообщничеством, однако, случалось, не только действовала эффективно, но и предлагала — мне, во всяком случае, — точку поддержки и сопротивления, средство против безнадежности и депрессии. Не то что все было прозрачно и что редактор, прикидываясь дураком и рискуя, когда писал занудливые и клишированные под лозунги рецензии, объяснял автору, зачем он это делает. Нет, все действовали молчком, не существовало даже знака наподобие рыбы, как у христиан древности. Было только чувство, что, если не хочешь сойти с ума, надо противиться безумию всеми подручными средствами. Что иногда помогало, иногда нет. Потому что никогда не было известно, как будут реагировать те, что вне поля нашего зрения. Нужна была и удача. И мне везло до определенного момента. Я говорю, конечно, только о судьбе этой книги. Хорошо помню, что мне не верилось в такую большую удачу. Я радовалась гораздо сильнее, чем какой-либо другой своей книге, которая получила визу, может быть, потому что тут ждала ее меньше всего. Я так радовалась, что потеряла обычный контроль над жестами, позволила себе ослабить оборону, которую всю жизнь старалась, по мере сил, держать. Вот в этот миг удача от меня и отвернулась. Конец первого акта.
Конкретно речь идет о том, что журнал «Вяца Ромыняскэ» попросил у меня что-нибудь для публикации, «цикл стихов, если можно». А я ответила, что у меня нет нового цикла стихов (он был, но без всяких шансов на публикацию, я знала, а после большого скандала со стихами из «Амфитеатру» мне казалось, что не к месту устраивать эксперименты). «Но я могла бы дать новеллу, — сказала я неосторожно, — она только что пошла в типографию в сборнике фантастических рассказов, и ни один не опубликован». И, не слишком раздумывая, выбрала «Птицу потребительскую». В качестве продолжения: через недолгое время руководству «Вяца Ромыняскэ» объявили, что типографщики отказываются набирать мою враждебную и полную клеветы в адрес нашей социалистической жизни новеллу. Напуганный главный редактор попробовал спасти положение дел и закрыть дискуссию, заявив, что речь идет о рассказе, который входит в сборник, в «Картя Ромыняскэ», он уже отдан в типографию и имеет все визы для публикации. В результате был заблокирован и весь сборник.
Более двух десятилетий спустя, когда шахтеров призвали против Университетской площади, мне выпало несколько дней странного чувства дежавю, которым я была одержима, не в силах его определить. Мне казалось, что я переживала когда-то нечто подобное, мне казалось, что не в первый раз я сталкиваюсь с таким типом манипуляции. И вдруг я вспомнила: типографщики! Типографщики, изобретенные в качестве заменителя цензуры, которой больше не существовало как институции, а с позиций закона не существовало вообще. Тот же тип противопоставления одной социальной категории другой, создающий миф разногласия, которого на самом деле не было. Различие состояло в том, что тогда выдумка казалась мне менее убедительной, потому что каждый раз, как я попадала в типографию, я испытывала гордость и солидарность, когда наборщики останавливали меня сказать, что им понравилась такая-то страница, которую они набирали — литеру за свинцовой литерой. Схожесть ситуации заставила меня написать — еще когда я не знала обстоятельств и деталей минериады[5] июня 1990-го — что шахтеры — жертвы минериады, по крайней мере, в той же степени, в какой мы, потому что нам выпало только подвергнуться репрессиям, тогда как ими манипулировали, чтобы репрессии осуществить. Я думала о масштабной манипуляции, о чудовищной социальной инженерии, которая превращала простых и беззащитных, с идеологической и интеллектуальной точек зрения, людей в бессознательные орудия ненависти, природы которой они не понимали, но которая вбирала их неудовольствие и обостряла их ярость. Шахтеры ли, типографщики ли — все они были заведомо скомпрометированы употреблением имени их профессии в злокозненных целях, о которых они не подозревали.