А однажды она пришла совершенно изможденная. На улицах появилась какая-то новая, очень чистая дурь, и она сказала, что едва борется с желанием попробовать. «Я больше не могу жить этой жизнью, в которой встречаю одни лишь разочарования, — сказала она. — Я из кожи вон лезу, чтобы справиться с этим, но мой запас прочности подходит к концу. Я знаю себя, и я знаю, как я устроена. Вы спасаете мне жизнь, и я хочу работать с вами. Думаю, я способна на это. Но мне нужен стимул! Да, да, Сеймур, я знаю, что вы мне сейчас скажете, я уже наизусть все это знаю. Вы собираетесь начать убеждать меня, что у меня уже есть стимул, что мой стимул — это лучшая жизнь, лучшее отношение к себе и самочувствие, самоуважение, это жизнь без попыток убить себя. Но этого недостаточно. Это все слишком далеко. Слишком неопределенно. Мне нужно что-то, что я могу потрогать. Мне необходимо что-то вещественное!»
Я начал говорить что-то успокаивающее, но она оборвала меня. Ее отчаяние достигло пика, и она бросилась ко мне с отчаянной мольбой: «Сеймур, поработай со мной. По-моему. Умоляю тебя. Если я продержусь весь год пустая — ты понимаешь, о чем я, — без наркотиков, без рвоты, без историй в барах, без порезанных вен, безо всего такого — вознагради меня! Дай мне стимул! Обещай мне, что ты проведешь со мной неделю на Гавайях, и проведешь ее как мужчина с женщиной, а не как мозгоправ и психованная. Не надо улыбаться, Сеймур, я говорю серьезно — совершенно серьезно. Мне это необходимо. Сеймур, единственный раз ты можешь поставить мои потребности выше правил? Проработай это со мной».
Съездить с ней на неделю на Гавайи! Вы улыбаетесь, Эрнест; я тоже улыбался. Абсурд! Я поступил так, как, вероятно, поступили бы и вы: я высмеял эту идею. Я пытался отделаться от нее, как отделывался от всех ее предыдущих дурацких предложений. Но она не отказывалась от этой идеи. В ней появилась какая-то зловещая настойчивость. И принуждение. Она не собиралась так просто отказываться от этой своей идеи. Я не мог отвлечь ее от этой мысли. Когда я заявил, что об этом и речи быть не может, Белль начала торговаться: она увеличила период своего хорошего поведения с года до полутора лет, предложила Сан-Франциско вместо Гавайев, а неделю урезала сначала до пяти, потом и до четырех дней.
Я вдруг поймал себя на том, что между сеансами, сам того не желая, обдумываю предложение Белль. Я ничего не мог с этим поделать. Я проигрывал его в уме. Полтора года — восемнадцать месяцев — хорошего поведения? Это невозможно. Это абсурд. Этого ей никогда не добиться. Зачем мы вообще тратим время на обсуждение этой идеи?
Но предположим — просто в порядке эксперимента, уговаривал я себя, — что она действительно способна изменить свое поведение на целых восемнадцать месяцев. Попробуйте эту мысль на вкус, Эрнест. Подумайте об этом. Обдумайте такую возможность. Разве вам не кажется, что если эта импульсивная, склонная к срывам женщина способна взять себя под контроль, на целых восемнадцать месяцев сделать свое поведение более эгосинтонич-ным, отказаться от наркотиков, от вскрытия вен, от всех форм саморазрушения, то по истечении этого срока она уже не будет прежней?
Что? «Игры, в которые играют пациенты в пограничном состоянии?» Что вы сказали? Эрнест, вы никогда не сможете стать настоящим терапевтом, если будете так думать. Как раз об этом я говорил вам, когда рассказывал об опасностях диагностики. Есть границы, и есть пограничные состояния. Ярлыки — это насилие над людьми. Вылечить ярлык ты не можешь, тебе приходится лечить человека, на которого этот ярлык повешен. И снова я спрашиваю вас, Эрнест: согласились ли бы вы, чтобы этот человек — не этот ярлык, а эта Белль, существо из плоти и крови, — претерпел радикальные внутренние изменения, чтобы она в течение восемнадцати месяцев вела себя принципиально иначе?
Вы бы на это не пошли? Не могу вас за это винить, принимая во внимание ваше положение на данный момент. И диктофон. Но просто ответьте себе на этот вопрос, не говорите ничего. Нет, позвольте мне ответить за вас: я не верю, что на этом свете можно найти терапевта, который бы не согласился с тем, что, если импульсивность перестанет определять поведение Белль, она станет совершенно иным человеком. У нее появятся другие ценности, другие приоритеты, сформируется другое видение мира. Она очнется, откроет глаза, увидит реальный мир, может, ей откроются ее красота и достоинство. И она увидит меня в Другом свете, увидит таким, каким, наверное, видите меня вы: ковыляющий, покрывающийся плесенью старик. Когда она увидит реальность, ее эротический перенос, некрофилия пропадут, а с ними, разумеется, интерес в гавайском предприятии.
Что, простите? Буду ли я скучать по эротическому переносу? Расстроит ли меня его исчезновение? Конечно! Вне всякого сомнения! Мне нравится обожание. А кому не нравится? Разве вам — нет?