Вельский! Это он на Вельского намекает! Именно Вельский пристроил во дворец своего родственника Годунова. Именно Вельский вместе с Нагими пострадал от его происков. Именно Вельского царь Иван Васильевич перед смертью назначил опекуном Дмитрия. Значит, Афанасий говорил о судьбе царевича с Вельским!
— Да, да… — выдохнула Марья Федоровна. — И что он сказал?
— Он сказал, что спасать царевича нужно. И не только он так считает. С ним задумали это и… — Афанасий шепнул еще одно имя.
Марья Федоровна только покачала головой.
Афанасий говорит необыкновенные вещи. Значит, Вельский в сговоре с Романовыми, родственниками покойной царицы Анастасии? Да, их не может не пугать внезапное возвышение безродного выскочки Годунова!
— Спасать царевича, — пробормотала она. — Но как?
Брат мгновение молча смотрел на молодую женщину, и в глазах его вдруг плеснулась такая жалость, что ей стало еще страшней, чем прежде.
— Как? — повторила дрожащим голосом.
Афанасий склонился к сестре и начал что-то быстро шептать ей на ухо. Марья Федоровна сначала слушала внимательно, потом отстранилась и слабо улыбнулась:
— С ума ты сошел?.. Да как же… да мыслимо ли такое?!
— Трудно сделать сие. Но возможно, — кивнул Афанасий. — Он уже все продумал. У него есть один родственник, а у того родственника…
— Да нет же, нет! Мыслимо ли вообще такое представить, допустить! — перебила Марья Федоровна чуть не в полный голос, но тут же зажала рот рукой. — Чтобы я… чтобы мой сын…
А мыслимо ли представить, как. ты над гробом своего сына забьешься? — сурово глядя на сестру, проговорил Афанасий. — Ты не забывай, Марьюшка: жизнь и смерть царевича — это и наша жизнь и смерть. Отдадим его Годунову на заклание — все равно что сами головы на плаху сложим. А подстелем соломки — глядишь, и переменится когда-нибудь наша участь к лучшему, к счастливому. Я сейчас уйду, а ты сиди, думай над тем, что сказано. Тут ведь и правда дело о смерти или жизни идет.
— Господи… — выдохнула Марья Федоровна, заламывая руки, и Афанасий глянул на нее с жалостью:
— Бедная ты моя! Как мы радовались, когда царь тебя в жены взял! А выпало слезами кровавыми умываться. Но ничего, попомни мои слова — будет и на нашей улице праздник! Нам бы только царевича от неминучей смерти спасти…
Афанасий быстро обнял сестру, на миг крепко, крепче некуда, прижал ее к себе — и выскользнул за дверь…
Все эти годы Марья Федоровна старалась не думать о том разговоре, не вспоминать о нем. Постепенно он стал казаться ей чем-то невероятным, а может быть, просто приснился? Ох как хотелось высказать все это Годуновым! Но не обмолвилась ни словом. Такую — молчаливую — и вернули ее в монастырь. А вскоре за ней прибыл князь Скопин-Шуйский и сообщил о смерти Годунова и его жены, а главное — о том, что на царский трон воссел теперь человек, который называет себя сыном Грозного, Дмитрием. Все верят ему, из уст в уста народ передает подробности его чудесного спасения в Угличе: господь бог-де навел в тот день слепоту на очи царицы Марьи Федоровны и всех окружающих, помутил ее разум, никто и не заметил, что хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а его спасли, спрятали верные люди…
«Может быть, так оно и было? Может быть, это правда?» — беспрестанно спрашивала себя инокиня Марфа в дороге, на ночлегах, за едой, на молитве.
Спрашивала, но не находила ответа…
Выехали из Троицы рано утром.
— Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! — зашептала инокиня исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.
— Буди здрав государь-батюшка, многая лета царю Дмитрию Ивановичу! — зазвенели вдруг голоса.
Марфа задрожала так, что выронила из рук четки.
Он! Он уже здесь! Решил не ждать ее в Москве, выехал навстречу…
Карета остановилась. Князь Скопин-Шуйский распахнул дверцу, выдвинул подножку, склонился в поясном поклоне.
Не выдержав нетерпения, инокиня бросилась вон из кареты — и оказалась в объятиях невысокого юноши, чья одежда была буквально усыпана драгоценными каменьями.
— Матушка! — вскричал он, задыхаясь. — Родненькая моя матушка!
Марфа смотрела на него, но ничего не видела от нахлынувших слез. Вцепилась в его руки, уткнулась в жесткое от множества драгоценностей ожерелье, не чувствуя, как камни царапают лицо. Дала волю слезам, которые копились все эти четырнадцать мучительных лет.
Вдыхала незнакомый запах, казавшийся ей родным…
— Она его признала! Мать признала сына! Он, это истинно он! Будь здрав, богом хранимый государь! — неслись со всех сторон умиленные крики.
Марфа кое-как разлепила склеенные слезами ресницы, разомкнула стиснутые рыданием губы:
— Митенька, ох, душа моя, радость… Ты, это ты, дитя ненаглядное! О господи!..
И снова припала к его груди.