Ожогин в основном сидел дома. Сначала часами просиживал около окна, разглядывая пейзаж: склон каменистой горы справа, низкорослый лес вниз-вниз — до моря, — высокие мачты двух пальм и кипарисов на уступе слева. Живность с собой он не взял, даже собак, спаниеля Бунчевского и двух пуделей, Дэзи и Чарлуню, по которым очень скучал. Однако новых покупать побоялся — тоска и боль охватили его, когда подумал о новой привязанности. Нет. Иногда выезжал все-таки в Ялту, один. Как-то встретил там приятнейшую пару: виолончелист и его жена, певица. Они путешествовали по южным землям и Кавказу, давая концерты там, где им заблагорассудится: предлагали городским властям вывесить афишу, и слушатели к вечеру собирались. Оказывается, виолончелист был очень известен и в Европе, и в русских столицах, но сбежал от безумств почитателей и антрепренеров, захотел свободы. Другое дело, что теперь за ним из города в город кочевали праздные зрители — но таких было немного. От приглашений местной знати выступать в домах или погостить, путешествующие музыканты отказывались. Но на приглашение провести несколько дней в доме Ожогина Ладислав Лямский вдруг согласился. Кажется, обратил внимание на печальный взгляд полного господина, приславшего букет цветов певице и коробку с редким коньяком — музыканту.
Гостили Лямские всего два дня. Ожогин показывал им выписанный из Франции атлас растений, которым, вероятно, могло бы найтись место в здешних садах. Виолончелист говорил по-французски, и, слушая его, Ожогин принял решение пригласить учителя иностранного языка, забыв, что дома, в Москве у него несолько лет жил китаец, с которым он так и не выбрал время позаниматься. Свой род занятий он отрекомендовал как «по строительной части». Но вечером, когда, закутанные в пледы, они все сидели на террасе второго этажа, когда заговорили о том, что небо и море сливаются в экран, очерченный рамками горы справа и кипарисами слева, он чуть не сдался.
— А вы хотели бы сыграть для фильмы? Не для глупой мелодрамы, конечно… Но если крупная трагедия? — отчего-то волнуясь, спросил он Лямского.
Лямский, невысокого роста человек с улыбающимися глазами, едва не подпрыгнул на стуле от удивления:
— Я наконец узнал вас, Александр Федорович! Узнал! Мы были однажды на вашей премьере — что это было? «Каскады нот в сияньи звезд»? Ну, что-то в этом роде. Давно, правда… Да, я играл бы, но, знаете, не как сопровождение, а в дуэте с фильмой. Думал об этом. Вот, смотрите, по нашему экрану, — он показал на бледное молочное небо перед ними, — двигается облако. — Лямский уже открывал инструмент и ставил его перед собой; виолончель была решительно крупнее, чем он, и даже казалось, что это не музыкальный инструмент, а его волшебный походный домик, что он может — раз! — и исчезнуть в нем. — Облако — я даю ему тему, — он сыграл несколько нот.
Поплыла мелодия, и, следуя ей, облако, висевшее доселе статично, вдруг двинулось в путь. Чардынин усмехнулся. Ожогин рассмеялся. Певица поцеловала мужа в плечо. Вдруг ветер пригнал еще три облака — и Лямский дал по нотному кульбиту каждому из них. Они — три сливочных помпона — остановились словно прислушаться и вместе с четвертым меланхолично двинулись из «кадра», куда-то в сторону Ливадии. Виолончель пропела брутальный пассаж — и небо вдруг посерело, молочная пелена обернулась темной подпушкой, блеснул металлический предгрозовой луч солнца. Певица постукивала пальцами по столу в такт мелодии, окутывая мужа любовным взглядом. Ожогин продолжал смеяться, утирая глаза платком — выступили слезы. Чардынин несколько озадаченно переводил взгляд с Лямского на небо и обратно. Мажорная буря вдруг оцепенела — пауза, — бьется только одна высокая струна со звуками ожидания — то ли гудок поезда вдалеке, то ли чей-то стон во сне. Все затихли. Насторожились. Чардынин оглянулся. Слуга, державший в руках поднос с чаем, тоже застыл. В наступившей тишине над столом пролетела ночная бабочка. И Лямский закончил представление бравурным кафешантанным пассажем. Жена зацеловала его, затормошила. Остальные аплодировали.
— Но на месте облака могут быть гонщики или путешественник, заблудившийся в горах, понимаете? — спокойно продолжил Лямский разговор. — Или какой-нибудь странный комик, какого еще не было. Без торта под мышкой и ломания стульев, а молчаливый тихий человек. Печальный, как вы, Александр Федорович.