Страшно подумать, да мы обычно и не думаем, как глубоко мы невежественны в том, что касается жизни и поведения людей, которые на первый взгляд нас любят и за которых нам предстоит выйти замуж. Истинное их существование нам совершенно неведомо, как если бы они были обитателями Сатурна или иной планеты, удаленной от нашего подлунного шара на сто миллионов лье: они словно принадлежат к другой породе, и в умственном отношении оба пола не соприкасаются; то, что для одного добродетель, для другого порок, а что восхищает в мужчине, то позорит женщину.
Наша-то жизнь ясна, как на ладони: в нее можно проникнуть с первого взгляда. За нами легко проследовать из дома в пансион, из пансиона в дом, наши занятия ни для кого не секрет: любой может видеть наши неудачные рисунки для эстампов, наши букеты, выполненные акварелью: они составлены из каких-нибудь анютиных глазок и огромной, как капуста, розы, а на конце изящно перевязаны ленточкой нежного цвета; в домашних туфлях, которые мы вышиваем отцу или деду ко дню рождения, нет ничего загадочного, ничего настораживающего. Наши сонаты, наши романсы бывают исполнены с самой безукоризненной холодностью. Мы надлежащим образом пришиты к юбкам наших маменек и в девять, самое позднее в десять вечера укладываемся в свои белые кроватки в тиши чистеньких, укромных тюремных камер, которые надежно закрываются на засовы и замки до самого утра. Самая чуткая и пристрастная щепетильность не усмотрела бы в этом ровным счетом ничего достойного внимания.
Самый чистый хрусталь — и тот не более прозрачен, чем подобная жизнь.
Человек, который нас возьмет, знает, что мы делали с той минуты, как нас отняли от груди, и даже раньше, если ему вздумается углубиться в исследования. Мы как цветы или мох, не живем, а произрастаем; ледяная тень материнского стебля витает вокруг нас, бедных розовых бутонов, лишенных воздуха и не смеющих расцвести. Основное наше дело — держаться прямо, быть хорошо затянутыми, прогибать спину, потуплять глаза, как полагается, а неподвижностью и прямизною превосходить манекены и заводных кукол.
Нам запрещено рассуждать, вмешиваться в беседу иначе как произнося «да» и «нет», если к нам обратятся с вопросом. Как только собираются сказать что-то интересное, нас отсылают к нашей арфе или клавесину, а учителям, что обучают нас музыке, непременно лет шестьдесят, не меньше, и все они имеют отвратительную привычку нюхать табак. Слепки, что висят в наших комнатах, обладают самой смутной и приблизительной анатомией. Прежде чем явиться в пансион для девиц, греческие боги обязаны обзавестись у старьевщика просторнейшими пальто с множеством пелеринок и покрыться множеством черных точек, что придает им сходство с привратниками или кучерами фиакров и почти напрочь лишает возможности воспламенить наше воображение.
Чтобы выбить из нас романтику, нас превращают в дурочек. Пока нас воспитывают, все время уходит не на то, чтобы научить нас чему-нибудь, а на то, чтобы помешать нам чему-нибудь научиться.
Телом и духом мы самые настоящие пленницы; меж тем молодой человек, располагающий собой по своему усмотрению, который уходит из дому утром, чтобы вернуться лишь к следующему утру, у которого есть деньги, который может их добыть и распоряжаться ими, как ему заблагорассудится, — способен ли он, не краснея, отчитаться в своем времяпрепровождении? Кто из мужчин захочет рассказать любимому существу, что он делал днем и чем занимался ночью? Никто, даже те, что известны своей порядочностью.
Своего коня и платье я отправила загодя в принадлежащее мне маленькое имение неподалеку от города. Там я переоделась, вскочила в седло и пустилась в путь, но сердце мое все-таки сжалось, Бог весть отчего. Я не жалела ни о чем, я ничего не оставила позади — ни родных, ни друзей, ни собаки, ни кошки, а все же мне было невесело, и на глаза мне едва ли не навернулись слезы; эта ферма, где я и была-то раз пять или шесть, ничего особенного для меня не значила и была мне не так уж и дорога; не скажу, что привязалась к ней, как привязываешься к некоторым местам, откуда потом невозможно уехать без волнения, и все же два-три раза я обернулась, чтобы еще раз увидеть, как вьется вьюнком меж деревьев голубоватая струйка дыма.
Тем временем с платьями и юбками оставила я свое женское естество; в комнате, где я переодевалась, остались взаперти двадцать лет моей жизни — они более не шли в счет, не имели ко мне отношения. Можно было бы написать на двери: здесь покоится Мадлена де Мопен — ибо на самом деле я уже была вовсе не Мадлена де Мопен, а Теодор де Серанн, и отныне никто больше не назовет меня нежным именем Мадлена.
Шкаф, в котором были заперты мои уже ненужные платья, показался мне похожим на гроб, где почили мои светлые иллюзии; я стала мужчиной, во всяком случае, с виду; юная девушка умерла.