Если он и почувствовал мой презрительный тон, то ничего не сказал. Мы покончили с едой, я вернулась в номер, а он, как обычно, остался в холле совершать обход знакомых нацистов, беседовать то с тем, то с другим, маскируя тем самым маневр, когда он сможет незаметно проскользнуть ко мне в номер, чтобы забраться в мою постель. Я же постоянно испытывала страшное искушение запереть дверь и не пустить его. Я считала, что Вертхаймеры давно держат меня за круглую дуру, но все равно испытывала к себе отвращение. Это был удар ниже пояса, но разве они не поступили со мной точно так же? Духи «№ 5» принесли им целое состояние, а мне пришлось удовольствоваться жалкими грошами, даже их кузен Боллак повысил цену в два раза за вдвое меньшее количество. Чтобы взвинтить цены, он ссылался на совершенно нелепые препятствия и трудности. Но все равно я понимала: пользуясь преимуществом новых, антисемитских законов, я преступила некую черту.
Я стала для них заклятым врагом.
Когда Шпатц постучал в дверь, я сидела на кровати и ждала. Он подергал ручку, постучал снова. Потом стоял перед дверью, не издавая ни звука. Я видела его тень, закрывающую освещенную щель под дверью. А он все стоял и терпеливо ждал.
Наконец, не дождавшись, ушел. Вернется, куда денется, я в этом не сомневалась, не сегодня, так завтра.
Мой иск против Вертхаймеров ни к чему не привел. Как только Боллак понял мой тактический ход, он уволился и бежал в Нью-Йорк, переведя активы фирмы во французскую авиационную корпорацию во главе с человеком, в жилах которого текла такая же чистая кровь, как и в моих. Спешный судебный процесс, что я затеяла, стоил мне потери уважения Миси и постепенно заглох в судах, переполненных исками. Мой адвокат пытался как-то бороться с бесконечными проволочками, но наконец заявил, что дело это безнадежное. Ни один судья не хотел связываться с какими-то духами, когда прежде всего нужно было думать о собственной безопасности.
Я держалась от дома Сертов подальше. Лето 1941 года заканчивалось, война была в разгаре. Гитлер уже успел подмять под себя бо́льшую часть Европы, вторгся в Советский Союз и отдал приказ силам люфтваффе бомбить Британию; начались опустошительные воздушные налеты на Лондон, обрушившие на город поистине адский огонь. Черчилль стал премьер-министром. Я послала ему поздравительное письмо, но ответа не получила. Я так и не узнала, дошло ли до него это письмо. Немцы контролировали почтовую службу, телефон и радио — словом, все, что могло способствовать утечке информации или содержать враждебную пропаганду. Я понимала: посылая Черчиллю письмо, я сильно рискую, ведь могли подумать, будто я поддерживаю враждебную сторону. Мне было все равно. Я чуть ли не с радостью ухватилась за шанс продемонстрировать свой вызов властям и хоть как-то облегчить чувство собственной вины.
Однажды вечером, возвращаясь с прогулки по Елисейским Полям, я проходила мимо театра, где Стравинский с Дягилевым когда-то ставили «Весну священную». На фасаде висело огромное объявление о выставке «Евреи и Франция». На плакате в гротескном виде был изображен человек с крючковатым носом, загребающий монеты, а у его ног толпились голодные дети. У меня по телу мурашки побежали. Люди стояли на выставку в очереди, болтали, смеялись, в том числе и немцы в военной форме. Неужели это мой Париж? Похоже, я совсем не знаю своего города. Он превратился в какой-то цирк, где происходит смешной и нелепый фарс. Этот город населен упырями и солдафонами в кованых сапогах, приспособленцами и лицемерами, готовыми собственную душу продать за буханку черствого хлеба.
Но больше всего я не узнавала себя.
Я снова обратилась к Шпатцу. Этот человек был единственной ниточкой, которая связывала меня с Берлином и с Андре. Шпатц заверил, что колеса бюрократического механизма вращаются, просто не так быстро, как хотелось бы. Момм проделал необходимую канцелярскую работу, теперь надо ждать. Я разозлилась на него, на Момма и на всех остальных немцев. Я ругалась, швырялась в стенку предметами, и тогда Шпатц схватил меня за руки, прижал к себе и держал до тех пор, пока не стихли мои причитания и меня не охватило молчаливое отчаяние.
— Я больше никогда не увижу его! — кричала я. — Никогда больше не увижу, и его жена ни за что не простит меня! Я обещала спасти его!
В ту ночь Шпатц узнал о том, что я принимаю седативные препараты. Я подозревала, что он давно уже об этом догадывается: на внутренней стороне руки у меня оставались следы уколов, правда не очень заметные, но он не мог не обратить на них внимание. Тем не менее я сама сказала ему об этом, и тогда он сам вколол мне дозу, а я лежала на кровати и плакала.
Он баюкал меня на руках, лекарство растекалось по жилам, и я постепенно отключалась от внешнего мира. Проснувшись утром, я увидела, что он ушел. Я доковыляла до ванной комнаты, и вдруг меня осенило: я открыла ему свою тайну и он может использовать это против меня. Какой ужас! Сидя на унитазе, я подняла голову и увидела на зеркале надпись губной помадой: «Собирай вещи. Мы едем в „Ла Паузу“».