Сегодня утром Луини уже встречался с синьором Бентивольо, почти сразу после того, как въехал в город. Художник прекрасно понимал, что первым делом обязан принести дань уважения своему нанимателю и покровителю, а уж потом идти на поклон к настоятельнице монастыря. Войдя в роскошный дворец этого знатного синьора, расположенный в Борго-делла-Порта-Коменсе, и миновав несколько огромных мраморных залов, Бернардино был принят человеком, который просто поразил его своим тихим благородством. Вот это уж точно благодатная натура для художника! Синьор Бентивольо был уже немолод, но черты лица имел четкие, сильные, а борода и волосы у него были черны, как у мавра. Бернардино ожидал увидеть человека куда более светского, даже щеголя, мота, который попусту растрачивает слова и собственное богатство, попутно населяя Ломбардию бастардами вроде Ансельмо. Но постепенно, делая наброски портрета, он начал догадываться о причинах удивительной серьезности и сдержанности этого знатного придворного, особенно когда синьор Алессандро заговорил о той, чей портрет предстояло написать во вторую очередь: о своей жене. Ипполита Сфорца Бентивольо, попечительница ордена бенедиктинок в Сан-Маурицио, — любовь всей его жизни, так что ее портрет должен быть ничуть не меньше портрета самого Алессандро.
В благородном голосе синьора Бентивольо звучала такая неподдельная теплота, когда он говорил о своей жене, что Бернардино даже на мгновение перестал стремительно набрасывать рисунок углем и взглянул на него. Художника неожиданно тронуло искреннее чувство нового хозяина, поскольку любовь этого мужчины была так похожа на его любовь к Симонетте ди Саронно. Бернардино клятвенно заверил синьора, что сделает все как полагается и спросил:
— Не могла бы уважаемая синьора оказать мне честь и немного посидеть со мной, чтобы я успел набросать ее портрет углем? Тогда я мог бы с большей уверенностью обещать, что портрет будет во всех отношениях достоин оригинала и ни в чем не посрамит благородную даму.
И без того печальный взгляд серых глаз Бентивольо словно вдруг окаменел, остановившись на лице Бернардино.
— Увы, это невозможно. Я бы и сам очень этого хотел, уверяю вас, синьор Луини.
— Синьор, я, разумеется, подчинюсь вашим желаниям, — поколебавшись, сказал Бернардино, — но должен сказать, что портрет всегда получается лучше, если хотя бы его набросок сделан с живой натуры.
Теперь глаза Бентивольо вдруг стали похожи на речную гальку, омытую прибрежной волной.
— Вот уже пять лет, как моей дорогой супруги нет с нами. Вы сможете представить ее себе, лишь основываясь на том, что успели понять в ее красоте другие художники, пока она была жива.
Так началась работа Бернардино Луини в монастыре Сан-Маурицио. Сперва предстояло написать два портрета — хозяина дворца и призрака его жены. Ко второму Бернардино приступить никак не решался. Он был потрясен простыми словами Бентивольо и его неизбывным горем и сам едва сдерживал слезы, чтобы не заплакать вместе с тем, кого изображал. Сеанс завершился в полном молчании. Бернардино чувствовал, что благородный синьор пристально его изучает, и то, с какой теплотой Бентивольо, уходя, с ним простился, создало у художника впечатление, что он получил некий кредит доверия благодаря тому сочувствию, которого он, честно говоря, вовсе не испытывал. Бернардино, разумеется, было жаль своего нового хозяина, однако слезы, выступившие у него на глазах, были скорее слезами не сочувствия, а некоего эгоистического чувства, связанного исключительно с его собственной утратой, о которой ему просто напомнил рассказ Бентивольо. Утратой Симонетты.
Так что, взлетев утром на свой привычный помост, Бернардино принялся за первый портрет — портрет самого Алессандро. В церкви в этот час не было ни души, не с кем было даже поздороваться, огромный центральный неф подавлял пустым пространством. Но вскоре Бернардино услышал, как за перегородкой, на которой он начал портрет Бентивольо, там, куда обычным прихожанам вход заказан, бродят сестры-монахини, как они молятся и воздают хвалы Господу, но все это в строгом уединении. Впрочем, и сам он был вполне доволен одиночеством. Ему очень хотелось, чтобы его никто не трогал хотя бы в начале работы, ибо ему нужно было убедиться, что его дар живописца никуда не исчез.
Бернардино рисовал, и уголь послушно отвечал ему, потом художник стал переносить наброски на стену заранее приготовленной темперой, и перед ним стал постепенно появляться синьор Алессандро в полный рост. Рисуя, Бернардино слушал мессы, выпеваемые за стеной монахинями, один час сменял другой, а простое и вдохновенное пение этих святых женщин было столь прекрасным и сладостным, что порой даже угрожало художнику потерей душевного равновесия. Иногда у него возникало ощущение, будто он тонет в волнах этой божественной музыки, точно в волнах морского прилива, и как только эти волны зальют ему глаза, он совсем пропадет. Бернардино сдвинул брови и даже головой помотал, чтобы прийти в себя, и тут же понял, что пение смолкло, а за ним кто-то наблюдает.