Она говорила совершенно серьезно, без тени улыбки. За все время болезни она улыбнулась всего один раз, в тот день, когда я впервые пришел в больницу. С тех пор ее лицо упорно сохраняло напряженно-сосредоточенное выражение. Обращалась ли она с какой-либо просьбой, благодарила ли или просто разговаривала со мной, у нее был неизменно задумчивый и серьезный вид. Я просиживал у ее изголовья до поздней ночи и уходил, чтобы вернуться рано утром. Потом я стал ночевать на большом диване.
О происшедшей после новогодней ночи ссоре - вернее, размолвке - никто из нас не проронил ни слова. Все же последующее - то, что я навещал ее в больнице, что привез домой, что живу у нее, - воспринималось как нечто совершенно естественное, не требующее никакого обсуждения. Мы оба избегали разговоров на эту тему. Но, само собой разумеется, она не могла не задумываться о наших отношениях. Что бы я ни делал - ходил ли по комнате, занимаясь хозяйственными делами, или читал ей вслух, я постоянно чувствовал, что меня преследует ее взгляд. Она будто старалась отыскать во мне что-то не замеченное ею прежде. Однажды вечером при свете настольной лампы я читал ей повесть Якоба Вассермана (
- Чем ты занимался после того, как мы расстались?
- Ничем! - ответил я.
- В самом деле - ничем?
- Не помню…
Снова воцарилось молчание. Итак, она впервые коснулась запретной темы. Ее вопрос меня удивил, Более того, я давно его ждал. Но вместо объяснений я предложил ей поесть. Накормив ее, я поправил на ней одеяло и сел рядом.
- Почитать еще? - спросил я.
- Как хочешь!
Обычно после еды я всегда читал что-нибудь поскучнее, чтобы она быстрее уснула. Но на этот раз, после недолгих колебаний, я вдруг сказал:
- А не рассказать ли тебе, чем я занимался первые пять дней нового года - это тебя быстро усыпит!
Она даже не улыбнулась на мою шутку - только кивнула головой. Я заговорил медленно, напрягая память, чтобы восстановить все, как было. Рассказал ей о том, как вышел из ее дома, как блуждал по улицам города и наконец очутился у озера Ванзее. О том, что я там видел и что передумал. О том, как я ходил по ночам вокруг ее дома, а когда узнал, что она в больнице, поспешил туда и до утра ожидал возле ворот. Я говорил тихим, спокойным голосом, словно все это происходило не со мной, а с кем-то другим. Задерживался на подробностях, анализировал тогдашние свои чувства. Она слушала меня с закрытыми глазами. Я даже думал, что она, может быть, спит. Но все-таки продолжал. Очевидно, мне нужно было вернуться к прежним своим мыслям и переживаниям, чтобы лучше их понять и осмыслить. Лишь когда я упомянул о том, как хотел позвонить по телефону, чтобы с ней проститься, она пристально посмотрела на меня и снова закрыла глаза. Лицо ее по-прежнему оставалось непроницаемым.
Я ничего от нее не скрывал. В этом и не было необходимости, ибо я не преследовал никакой определенной цели. Казалось, все, что я тогда пережил, принадлежит далекому прошлому. Я говорил начистоту, без каких-либо задних мыслей или расчетов и был совершенно беспристрастен в своих суждениях о себе и о ней. Все горькие жалобы и мольбы, которые приходили мне на ум, когда я ждал ее на улице, окончательно позабылись, - и я даже не вспоминал о них. У меня не было другого желания, кроме как выговориться. Рассказать обо всем по порядку - так, как это происходило на самом деле. И, хотя Мария даже не шевелилась, я был уверен, что слушает она очень внимательно. От меня не укрылось, как дрогнули у нее веки, когда я упомянул, как тяжело было увидеть ее в больнице, как я испугался за ее жизнь.
Закончив рассказ, я замолчал. Молчала и Мария. Минут через десять она открыла глаза и, повернувшись ко мне, впервые за долгое время едва заметно улыбнулась (а впрочем, может быть, это только мне показалось).
- Ну что ж, пора спать? - спокойно сказала она.
Я приготовил себе постель, разделся и погасил свет. Однако я никак не мог уснуть. Мария, видимо, тоже не спала. И хотя веки у меня отяжелели, я решил все-таки сначала дождаться, когда ее дыхание, как обычно, станет размеренным и ровным. Борясь с дремотой, я все время ворочался. Но сон оказался сильнее меня.