С подергивающейся губой и почти опущенными веками – что защищает его от неотступного взгляда синих глаз, который устремила на него Мюрзек, – сидя (именно сидя, а не развалясь) в своем кресле с высоко поднятой и безукоризненно причесанной головой и учтиво повернувшись к Мюрзек, но избегая глядеть ей в лицо – разве что косясь иногда на ее костлявые колени – и не адресуясь в то же время и к Робби, хотя в конечном счете он отвечает именно ему, Караман говорит:
– Само собой разумеется, что я ни на миг не подвергал сомнению искренность мадам Мюрзек. Но она могла ошибиться. Ночь была темная, она сама это отметила. Индусы шли от нее метрах в двадцати и были освещены слабым светом электрического фонаря; мадам Мюрзек видела лишь их силуэты. Ее могла обмануть игра теней, тем более что в ту минуту она пребывала в совершеннейшей панике.
Караман таким образом делает определенную уступку по вопросу о лжи, но зато вновь отвоевывает утраченные было позиции в вопросе об ошибке.
Робби хорошо понимает, что единственный достойный ответ на это коварное недоверие может дать только сама Мюрзек. Он взглядывает на нее, приглашая взять слово. Напрасная надежда. Мюрзек ничего этого не видит. Она по-прежнему не спускает глаз с лица Карамана.
– Ну, и что вы об этом думаете, мадам? – спрашивает Робби почтительно и вместе с тем нетерпеливо, словно его раздражает, что особа, которую он решил защитить, столь плохо в этом ему помогает.
– Ничего, – отзывается Мюрзек, не изменяя направления своего взгляда. И добавляет: – Если мсье Караман не хочет мне верить, это его личное дело.
Ни в тоне этого замечания, ни в его смысле не заключено ничего агрессивного, но при всем желании мадам Мюрзек не смогла бы задеть Карамана больнее.
– Мадам! – говорит он, с суровым видом выпрямляясь в кресле. – Дело вовсе не в том, что я
Эта пылкая речь – во всяком случае, пылкая настолько, насколько вообще может быть пылкой речь Карамана, – вызывает шумное одобрение у Христопулоса, на секунду оторвавшегося от своих карт, и у мадам Эдмонд, а также поддержку, правда менее шумную, большинства пассажиров, исключая Робби, бортпроводницу, Мюрзек и, конечно, меня; я крайне раздражен всей той риторикой, в которую облек свое выступление Караман и которая, однако, не может, на мой взгляд, скрыть явную логическую ошибку, лежащую в основе его рассуждений. Отнюдь не собираясь ее вскрывать и не желая подменять в продолжающейся дискуссии Робби, я хочу тем не менее бросить камешек в огород дипломата.
– Это верно, – говорю я севшим голосом, слабость которого меня удивляет, ибо рассудок мой сохраняет при этом полную ясность, – это верно, индус и вправду объявил: «I am a highwayman». Но на вашем месте, мсье Караман, я не стал бы рассматривать эту фразу как признание. Индус обладал весьма специфическим юмором, почти все его замечания были ироничны, и было бы грубой ошибкой принимать их за чистую монету.
– Даже если имел место грабеж? – говорит Караман. – Грабеж, в полной мере подтвердивший определение, которое индус сам себе дал! И тут уж неважно, говорил он это с юмором или всерьез, – сухо добавляет Караман, окидывая меня весьма нелюбезным взглядом.
Считая, видимо, что этой репликой он выбил меня из седла, Караман удобно устраивается в кресле и, очень довольный собой, поворачивается к Робби. И с удивлением видит, что тот улыбается.
– Мсье Караман, – говорит Робби своим мелодичным голосом и бесстыдно кокетничая, – вы допустили в своей маленькой речи очень большую логическую ошибку. Вы начали с того, что приняли как само собой разумеющееся предположение, которое сами же хотели доказать.
Караман отпрядывает назад, задетый за живое в своем картезианском самолюбии.
– Да, да! – говорит Робби. – Ваш ход рассуждений таков: индус забрал у нас деньги, драгоценности, часы, – следовательно, он грабитель и вор. И если он вор, он не мог бросить в воду кожаную сумку со своей добычей. Следовательно, утверждая, что он это сделал, мадам Мюрзек лжет.
– Или ошибается, – вставляет Караман.