Уже некоторое время я ощущаю сильную надобность отправиться в хвост самолёта, и вы, наверно, сочтёте меня немного смешным, но я долго не могу на это решиться на виду у всех этих людей, а главное – на виду у бортпроводницы. Я прекрасно сознаю, насколько инфантильны эти мои колебания, но нужда моя стала совсем уж неотложной, когда я наконец решился покинуть своё кресло.
Я прохожу через туристический класс, удивляясь пустоте салона и особенно тому, что компания чартерных перевозок сочла этот полёт рентабельным всего при пятнадцати пассажирах на борту. И вот наконец я у цели, но тут за спиной у себя слышу голос:
– Мистер Серджиус!
Я оборачиваюсь. За мною следом идёт Пако.
– Мистер Серджиус,– говорит он,– вы, несомненно, много вращались в международных кругах. Что нам следует обо всём этом думать? Об этом полёте? О Мадрапуре? Не являемся ли мы жертвами колоссальной мистификации?
При этом он смотрит на левый лацкан моего пиджака и с удивлением, даже, я полагаю, с огорчёнием видит, что он пустой.
– Знаете,– говорю я, переминаясь с ноги на ногу, ибо теперь, когда я принял стоячее положение, дальше терпеть мне уж совсем невмоготу,– на свете есть люди, которые считают, что сама наша жизнь – не что иное, как колоссальная мистификация: мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всём этом есть какой-либо смысл?
Мсье Пако смотрит на меня круглыми глазами (из-за выпуклых глазных яблок это, пожалуй, даже и не метафора), и я чувствую, что сам удивляюсь, как мог я сморозить подобную глупость.
– А этот Блаватский,– продолжает, понижая голос, Пако,– он что, и в самом деле тот, за кого себя выдает?
– Вполне возможно.
– Всё равно он отвратителен.
– Да нет, он просто выполняет свои обязанности. Только и всего.– И я продолжаю: – Извините, мсье Пако, но когда вы меня окликнули…
И я недвусмысленно показываю на хвост самолёта.
– Простите, простите,– говорит Пако. И с поразительной бесцеремонностью людей, для которых те неудобства, которые они вам причиняют, сущий пустяк, добавляет: – Вы позволите мне задать вам последний вопрос? Почему, на ваш взгляд, Блаватский нас не любит?
– Нас? – говорю я.– Вы хотите сказать – Карамана и вас лично или французов вообще?
– Французов вообще.
– Вот уж типично французский вопрос,– довольно ядовито говорю я (мой мочевой пузырь вот-вот разорвётся).– Французы всегда считают, что весь мир должен их обожать. И, однако, спрошу я вас, что в них такого по сравнению с другими народами, чтобы их следовало так уж обожать?
На этом я обрываю разговор, поворачиваюсь спиной и бегу в туалет.
Подобные уголки на борту самолёта всегда тесны, неудобны, в них довольно душно и здорово трясёт. И, однако, после того как я наконец удовлетворил свою неотложную нужду и мог никуда уже не спешить, я вдруг с удивлением обнаруживаю, что погрузился в размышления. Прошу мне поверить, я сам понимаю всю неуместность этого в подобном месте.
Короче говоря, я корю себя за ту глупость, которую я только что ляпнул Пако: «Мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всём этом есть какой-либо смысл?» В этих словах я не узнаю своей жизненной философии.
Я терзаюсь угрызениями совести. Как мог я позволить себе замечание такого сорта? Ведь я как верующий претендую на знание правды о смысле жизни.
Ибо я отнюдь не Эдип. Я не убивал своего небесного отца. И если он меня породил, то сделал это ради того, чтобы я мог заслужить спасение на земле и чтобы мне позволено было, пройдя испытание, занять место у его престола.
Ах, разумеется, у меня есть право невинно развлечься во время пути и сотворить ненадолго свой маленький рай – с бортпроводницей в качестве супруги – в мадрапурском четырёхзвёздном отеле.
Но даже в этом раю я буду жить словно бы проездом, транзитом. В конечном счёте самое главное для меня – с честью выдержать испытание перед лицом Творца. Нет, никакой ошибки тут быть не может: подлинный смысл моей жизни именно в том, что произойдёт со мной после смерти.
А это весьма далеко от абсурдности мира, который провозгласил я в злополучной фразе, сказанной мною Пако.
О, знаю, знаю! Мне скажут, да и мои собственные сомнения тоже подсказывают мне: я лишь заставляю абсурдное отступить на один шаг, но вряд ли можно признать нормальным жить всю свою жизнь в предвидении того, что случится (или не случится), когда я перестану дышать.
Не находя вне своей веры никакого ответа на это сомнение, я отмечаю его, но полностью его уничтожить мне не удаётся.
Когда я возвращаюсь в первый класс, какое-то внезапное предчувствие задерживает меня перед занавеской, отделяющей его от туристического класса, и я слышу, как миссис Банистер изощряется в остроумии на мой счёт, вероятно желая лишний раз блеснуть перед Мандзони.