С того момента, как
Меня, как верующего, эта мысль потрясает. Ибо Господь, к которому я с детства обращаю свои молитвы, не применяет технических средств – ни телевидения, ни дальней радиосвязи. Он не пользуется компьютером, дабы вложить в него информацию о четырёх миллиардах человеческих существ, а потом воздать каждому из них по заслугам. Кроме того. Он ясно и чётко дал нам знать о Себе устами Своих пророков и Своего Сына. Благодаря им мы знаем, что Он нас любит и нас спасёт, при условии, что мы будем повиноваться Ему. Но мы, сидящие здесь, в круге, и, может быть, ставшие уже вечными пленниками этого самолёта, летящего в Мадрапур,– что знаем мы о
Конечно, можно предположить, что, позволив пиратам высадиться,
Так или иначе, но самый важный и самый, я на этом настаиваю, внушающий ужас факт – это, на мой взгляд, то, что не было нам от
Однако всё начинается с откровения. Поначалу Господь являет себя человеку, а затем заключает с ним договор. Только так мы можем сообразовываться с Его желаниями, бояться Его и, разумеется. Его любить.
Ничего ровным счётом не зная о Ней – любит ли нас Она или ненавидит, определила ли нам Она уцелеть, или мы все приговорены Ею к смерти,– мы каждый миг ощущаем, как давит на нас тяжкий груз безмолвной Её тирании.
Обращать к Ней мольбы, как Мюрзек? Но о чём нам Её молить? Ибо не ведаем мы, какую судьбу Она уготовила нам. И можем ли мы в молитвах своих с полным смирением препоручить себя Её воле, если не ведаем мы, чего Она хочет?
Я задаю себе также вопрос: должны ли мы, подобно Мюрзек, обожествлять
На этом месте моих размышлений бортпроводница наклоняется ко мне, берёт мою руку и смотрит на меня зелёными глазами. Тут только я замечаю, что забыл сказать о них нечто очень существенное. В зависимости от того, что эти глаза выражают, они становятся то более светлыми, то более тёмными, словно чувства, которые она испытывает, обладают властью менять силу света, излучаемого глазами. В это мгновение, хотя во все иллюминаторы льётся солнце, глаза её кажутся мне почти чёрными.
– Вам лучше? – спрашивает она тихим тревожным голосом.– Где у вас болит?
– У меня нигде не болит. Я чувствую слабость. И ничего больше.
– Вы уже были больны перед тем, как сели в самолёт?
– Да нет же. У меня отличное здоровье. За всю свою жизнь я ни разу ничем не болел, не считая, разумеется, гриппа.
Она улыбается мне с материнской нежностью, стараясь, я полагаю, скрыть за этой улыбкой своё беспокойство. Она продолжает с весёлым видом:
– Мне нечего дать вам, кроме аспирина. Хотите принять?
– Нет,– говорю я, пытаясь улыбнуться.– Скоро мне станет лучше, спасибо.
Но я уже знаю, что лучше мне не станет. Бортпроводница отворачивается. Она почувствовала, что этот разговор, при всей его краткости, меня утомил.
Я прослеживаю направление её взгляда – она смотрит на Бушуа, который, закрыв глаза, скорее лежит, чем сидит в своём кресле. Его чудовищно исхудавшее лицо приняло восковой, трупный оттенок, но самое страшное впечатление производят на меня его руки. Жёлтые и худые, они судорожно вцепились в одеяло, и не потому, что Бушуа страдает – лицо его выглядит спокойным,– но в силу рефлекса, который уже неподвластен сознанию.
Бортпроводница ловит мой взгляд и, наклонившись ко мне совсем близко, почти касаясь меня, полушёпотом говорит:
– Меня очень тревожит этот несчастный. Мне кажется, он уже на пределе.