Не знаю, может быть, тут действует секреция других каких-то желез, но идущий от него запах становится в этот миг совершенно невыносимым.
– Ну, ну, вспомните,– говорит Блаватский, выдвигая вперёд квадратный подбородок.– Не было ли у вас неприятностей с правосудием вашей страны, мсье Христопулос, после падения режима полковников?
– Абсолютно никаких! – восклицает Христопулос, пытаясь без всякой необходимости погасить вонючую сигару в пепельнице своего кресла.
Вероятно, он это делает, чтобы сохранить самообладание и получить возможность опустить глаза. Но его уловка не приносит желаемого результата
– взгляды круга устремляются на его пальцы, и все видят, что они дрожат. Он сам тоже это замечает, ибо оставляет сигару в пепельнице не до конца погашенной и сует руки в карманы, что дается ему с большим трудом, потому что брюки у него едва сходятся на животе.
Наступает молчание, и, поскольку оно затягивается, Христопулос отдувается в усы и с добродетельным видом добавляет:
– Я никогда политикой не занимался.
– Точно,– говорит Блаватский.
– И никогда не был ни в чем обвинён.
– Это тоже верно,– соглашается Блаватский.– Но ваше имя было названо на процессе над одним офицером, который во время режима полковников был начальником лагеря для политзаключённых. Этот офицер вступал с вами во взаимовыгодные сделки, связанные со снабжением лагеря продовольствием…
– Всё было совершенно законным,– говорит Христопулос, который, кажется, не догадывается, что этот эпитет – уже признание.
– Весьма возможно,– резким тоном парирует Блаватский.– Если принимать во внимание законы того времени. Во всяком случае, вы предпочли покинуть Грецию, чтобы не выступать свидетелем на этом процессе. Что вряд ли говорит о вашей невиновности.
– Я покинул Грецию по причинам личного характера,– говорит Христопулос, и в его голосе вспыхивает негодование, но мы прекрасно понимаем, что это всего лишь минутная вспышка.
– Ну разумеется,– сухо отвечает Блаватский, и его глаза глядят сурово и жестко.– Вы и в Мадрапур отправились по причинам личного характера?
– Я уже ответил на эти инсинуации, как они того заслуживали! – восклицает Христопулос с жаром, который никого не в состоянии обмануть.
Просто дымовая завеса, имеющая целью скрыть своё поражение, ибо поражение он потерпел сейчас полное, окончательно уронив себя в наших глазах, что оставляет у нас тягостное чувство, не ослабевающее и после того, как Мюрзек проникновенно вполголоса говорит:
– Я буду за вас молиться, мсье.
– На кой ляд мне ваши молитвы! – яростно вопит Христопулос и пожимает плечами, но руки при этом у него остаются в карманах, будто скованные невидимыми наручниками.
В этот миг, несмотря на всё моё отвращение к его прошлому, мне его почти жаль, или, вернее, мне было бы его жаль, если бы его длинная черноватая сигара не продолжала дымить в пепельнице. Но я не решаюсь к нему обратиться даже с просьбой её погасить. Видя так близко перед собой человека, который заставлял голодать политических заключённых, я испытываю чувство стыда и чуть ли не собственной вины, как будто из-за его преступления человечность запятнана не только в нём, в Христопулосе, но и во мне.
Мы думали, что со всем этим уже покончено во время злосчастного завтрака, где так бушевали страсти, и мы будем мирно вкушать пускай и посредственный, но всё же подкрепляющий силы кофе, который наливает нам бортпроводница. Но мы забыли об исполненной благочестивого рвения натуре Мюрзек. Она наклоняется вперёд и чуть вправо, чтобы видеть Блаватского, и говорит нежным голосом, глядя на него глазами, которым никакая в мире сила, даже божественная, не могла придать выражение евангельской кротости:
– Мсье, вам снова не хватило милосердия в отношении мсье Христопулоса. Вы учинили ему допрос по поводу его поездки в Мадрапур. Допрос тем более нелепый теперь, когда совершенно исключено, что мы вообще когда-нибудь попадём в Мадрапур.
– Исключено? – говорит Блаватский с тяжеловесной иронией, а также и с раздражением, которого он даже не даёт себе труда скрыть.– Это совершенно исключено? Важная новость, мадам! Вы непременно должны нам сказать, откуда вам стало об этом известно.
– Путём размышления,– отвечает Мюрзек.
Она берёт свою сумочку и, слегка в ней порывшись, но не с той бестолковостью, с какой это делала Мишу, а стараясь как можно меньше нарушать порядок, в каком там всё уложено, достает маленькую записную книжку в замшевом переплете и, немного её полистав (тоже не кое-как, а весьма аккуратно), говорит:
– Здесь у меня расписание регулярных рейсов на Нью-Дели. Имеется рейс, который отправляется из Парижа в одиннадцать тридцать. Первая посадка Афины, пятнадцать тридцать. Отправление из Афин – шестнадцать тридцать. Вторая посадка – Абу-Даби. В Персидском заливе,– добавляет она после секундного размышления.
– Благодарю вас, мне это известно,– с важным видом говорит Караман.
Но Мюрзек не обращает внимания на посторонние реплики. Она целиком занята своим делом.