— Вам нельзя было быть такой безучастной. Если бы вы не воздержались, а проголосовали против жеребьёвки, было бы семь голосов против и семь голосов за, а в этом случае, как я уже говорил, я не стал бы полагаться на случай, а выбрал бы заложника сам.
Эту тему он больше не развивает. Но всё и так ясно. Повинуясь его повелительному взгляду, я перевожу. Я не уверен, доходит ли даже сейчас до Мишу смысл того, что говорит ей её палач. Испуганная и растерянная, как птенец, выпавший из гнезда, она из-под свисающей на лоб прядки уставилась на индуса своим карим, расширившимся от изумления зрачком и недоверчиво говорит:
— Вы собираетесь меня убить?
Я перевожу, и, ни слова не говоря, с тяжёлым взглядом и замкнутым лицом, индус утвердительно кивает.
— О нет, нет! — по-детски протестует Мишу и, уткнувшись в ладони лицом, начинает рыдать.
— Мсье, — говорит Блаватский, — разве сможете вы хладнокровно…
— Замолчите! — гневно восклицает индус, направляя на Блаватского пистолет. — Мне надоели эти штампы. Поберегите своё хладнокровие для себя. Оно вам ещё пригодится, если
Два движения пробегают по кругу. Сначала все отводят глаза. Потом дружно останавливают их на Робби. Под натиском наших взглядов Робби вздрагивает, потом откидывает голову назад и, оглядев нас, говорит резким тоном:
— Если вы подумали обо мне, не рассчитывайте на это. Мой героический порыв прошёл. Мне было сказано, что я должен разделить общую участь. Я её и разделяю. И одному лишь Богу известно, насколько будет она общей.
После паузы в разговор влезает Христопулос, который с некоторым усилием произносит:
— Но вы ведь уже объявили себя добровольцем…
— Совершенно верно, — явно любуясь собою, парирует Робби, — как все настоящие артисты, я не повторяю своих эффектных номеров.
— Значит, речь шла всего лишь об «эффектном номере»? — говорит Мюрзек.
Но Робби такого рода выпадами не собьёшь.
— Да, — сухо отзывается он, — причём о номере, который всем доступен. Можете сами попробовать.
— Я, конечно, понимаю, чем сейчас вызван ваш отказ, — гнёт своё Мюрзек, бросая наглый взгляд на Мандзони и Мишу. — Вряд ли вам так уж хочется спасать жизнь своей более удачливой сопернице.
— Мадам, вы отвратительны и гнусны! — говорит Мандзони.
— Тише! Успокойтесь! — раздражённо восклицает индус. — Мне надоели ваши постыдные препирательства! Если вы не способны ни на что другое, не срамитесь по крайней мере, промолчите!
Мишу отрывает от лица руки, нежные черты её искажены ужасом и слёзами. Она плачет по-детски, не стыдясь, не заботясь о приличиях, из её губ, сведённых, как на греческих масках, в прямоугольную щель, изливается нескончаемый жалобный стон, который надрывает нам сердце.
— Не смотрите на меня! — говорит она прерывающимся голосом, обращаясь к кругу. — Я не хочу, чтобы на меня смотрели! Это ужасно! Я знаю, чего вы ждёте!
Она снова прячет лицо в ладони и продолжает рыдать. Я гляжу на неё, у меня до боли перехватывает горло, я бесконечно взволнован, но при этом далёк, очень далёк от того, чтобы перескочить ту бездонную пропасть, что отделяет меня от самопожертвования.
— Я предлагаю провести новую жеребьёвку, в которой имя Мишу будет отсутствовать, — бесцветным голосом говорит Пако, и из его круглых выпученных глаз по багровым щекам текут слёзы.
Индус хранит молчание, и в круге тоже никто не открывает рта. Никто не смотрит на Пако. Пако снова говорит, обращаясь к индусу:
— Так что же, мсье, мы будем делать?
— Да ничего, — отвечает индус. — Решайте между собой. Я этим больше не занимаюсь.
И он с видом крайнего отвращения садится возле Христопулоса и протягивает тюрбан Пако, который дрожащими руками хватает его.
— Кто согласен, чтобы мы снова провели жеребьёвку, исключив из бюллетеней имя Мишу?
Уткнувшись глазами в пол, пассажиры молчат, как будто разом превратились в каменные статуи. И я в том числе. Всё наше великое сострадание мгновенно зачахло, как только потребовалось перейти к действиям. Никому, по сути, не хочется ещё раз пережить те страшные для каждого минуты, которые предшествовали вскрытию бюллетеня. Испытанное нами огромное облегчение мы уже обратили в капитал и, ничуть не желая пускать его снова в оборот, одним своим молчанием второй раз воровски соглашаемся на смерть Мишу.
С безнадёжным видом Пако повторяет свой вопрос, и тут происходит нечто новое. Руку поднимает бортпроводница. Я смотрю на неё — она сидит бледная, сжав зубы, и её зелёные глаза устремлены на меня с выражением крайней серьёзности. Я тоже в свою очередь поднимаю руку. Нет, я не отношу этот жест к своим заслугам, отнюдь нет. Я совершаю его, чтобы не упасть в глазах бортпроводницы, ибо, говоря по правде, я не ощущаю в этот момент никакого сострадания, его убила боязнь новой жеребьёвки.
К моему большому изумлению — ибо я не предполагал за ним такого великодушия, руку поднимает Блаватский. Пако тоже. И это всё.