Одновременно — должно быть, из-за моего бессилия — у меня появляется повышенная возбудимость, с которой мне почти невозможно совладать. Меня всё раздражает, всё действует мне на нервы, и больше всего эта партия в покер в правой половине круга, которую разыгрывают между собой три человека — умирающий, торгаш и любитель «малолеток». Мне трудно вынести самый вид их физиономий, их задумчивое молчание, маниакальное манипулирование картами, трагические голоса, которыми они объявляют ставки, шуршанье бумажных листков, которые им служат деньгами. Я закрываю глаза, но продолжаю их видеть, пленников собственного ритуала, встревоженных, алчно тянущихся к приманке смехотворного выигрыша. И я чуть ли не ощущаю внезапное сердцебиение, когда кто-то из них торжественным тоном требует «раскрыться», и проходит не одна секунда, прежде чем партнёр выкладывает свои карты. Хотя я человек по природе терпимый, меня охватывает отвращение. Мне кажется, что человеческое сердце, особенно в часы и минуты, которые выпали сейчас нам на долю, должно биться во имя чего-то другого, а не ради клочков бумаги, предназначенной для подтирки.
Чем дольше тянется эта партия, тем сильнее охватывает меня тошнота, когда я думаю о фальшивости этого идиотского культа, этого бесстыдного публичного поклонения случаю, деньгам и обману.
— Жаль, что у вас нет больше ваших перстней, мсье Христопулос, — неожиданно говорит Блаватский, в то время как Пако, у которого заметно поубавилось количество подписанных им листков, долго тасует карты. — Вы бы могли поставить их на кон.
— Я никогда не ставлю своих перстней на кон! — говорит Христопулос так, как будто они до сих пор украшают его пальцы.
— Да, разумеется, — говорит Блаватский, — в этом, должно быть, нет необходимости! Вряд ли вы часто проигрываете!
— Действительно, — со спокойным апломбом отвечает Христопулос, — я выигрываю. И выигрываю не потому, что мухлюю, мсье Блаватский. Вопреки вашим грязным инсинуациям, я выигрываю потому, что умею играть. — Он проводит рукой по лбу, чтобы вытереть пот, и не без достоинства продолжает:
— Как греческий гражданин, я должен выразить сожаление в связи с расистским характером ваших инсинуаций.
Блаватский молчит, не оправдываясь и не извиняясь. Он сидит как глыба, губы сжаты, глаз за очками не видно.
После чего Мюрзек вздыхает и меланхолически говорит:
— Индус вышел на большую дорогу, а мы вот пошли по малой.
Это загадочное заявление так могло и кануть на дно общего равнодушия, если бы не Робби, который вытаскивает его на поверхность.
— Что вы подразумеваете под «большой дорогой», мадам? — спрашивает он с напускной или искренней (этого я определить не могу) почтительностью. — И что вас заставило предположить, что индус вышел именно на неё?
— Но он сам ведь сказал, — отвечает Мюрзек. — «Я человек с большой дороги».
Ошибка так очевидна и так для меня, лингвиста, невыносима, что я считаю себя обязанным вмешаться.
— Простите, мадам, — говорю я по-французски. — Вы сделали небольшую ошибку при переводе. Индус действительно сказал «I am a highwayman», но это выражение имеет в английском языке совсем другой смысл, нежели тот, на котором вы остановили свой выбор. На самом деле эта фраза означает «Я бандит с большой дороги».
— И вы всерьёз считаете, что индус был бандитом? — с негодованием уставившись на меня, спрашивает Мюрзек.
Я не успеваю ответить. Мадам Эдмонд опережает меня.
— А кем же ещё его считать? — кричит она громко. — Он, жулик, обчистил нас до нитки, даже часы у меня снял! Да ещё не забывайте, что он всё время нас держал под прицелом и чуть не шлёпнул малышку. Ведь правда, котик? — продолжает она, кладя свою мощную руку на тонкие пальцы Робби.
Но поддержки она с этой стороны не находит. Робби одаряет её чарующей улыбкой, но качает головой.
— Да нет же, котик! — говорит мадам Эдмонд с раздражением, отчего у неё сильно колышется грудь. — Ты не можешь этого отрицать! Я как сейчас вижу, как этот тип уносит всё наше добро в своей сумке!
Мюрзек издаёт крик, все глаза устремляются на неё.
— Ах, я вспомнила, — говорит она.
И поскольку она молча сидит с закрытыми глазами и с искажённым от волнения лицом, Робби мягко спрашивает:
— О чём вы вспомнили?
Она открывает глаза и говорит:
— Об индусах, идущих вдоль озера.
Она снова молчит.
— Ну конечно, — мягко говорит Робби.
Он глядит на Блаватского и поднимает руку ладонью в его сторону, как будто хочет предотвратить очередное его вмешательство. Затем продолжает голосом осторожным и тихим, словно боясь оборвать ту хрупкую нить, которая связывает Мюрзек с её воспоминаниями:
— Они идут впереди вас. Вы ведь видите их со спины, правда? Их чёрные силуэты проступают в световом пятне, который образован их фонарём. Вы ясно различаете тюрбан на голове индуса и сумку из искусственной кожи, которая раскачивается у него в руке. Он идёт вдоль берега озера.
— Но это не обычный берег, — говорит Мюрзек с неподвижно застывшим жёлтым лицом. — Это набережная.
— И в какое-то мгновение индус повёл своим фонарем вправо и вы увидели воду?