Тут мне и самому припомнилось одно стихотворение:
А потом я добавил еще немножко:
Тело шерифа дернулось от судорожного вдоха, лицо немного посветлело. Я же выдохся, похоже, не меньше самого шерифа.
— Ты... ты спас меня! — прошептал шериф, глядя вокруг вылезающими из орбит глазами.
— А то как же — конечно, спас! Еще минутка — и ты бы уже торчал у врат Ада! — Тут я понял, что образ-то у меня вышел не просто поэтический... — А ведь это точно, слушай! Ты служил королеве-колдунье, значит, продал душу Дьяволу, верно?
— О, да! И я успел взглянуть на огненные врата! Это не детские сказочки! Это правда!
Вид у него был, спору нет, потрясенный. Однако он уже прищурился и глядел на меня так, словно прикидывал, а какие пытки я способен выдержать перед смертью.
— Фриссон, а у тебя не найдется стишка про сочувствие — ну, про то. Когда ты чувствуешь то, что чувствуют другие?
За спиной у меня послышалось шелестение пергамента. Шериф встряхнулся и заглянул мне через плечо.
— Он — писарь?
— С его-то почерком? Что вы!
Я протянул руку, взял у Фриссона пергамент, но шериф уже сам что-то забормотал на древнем языке. Я, даже не взглянув на Фриссоново творение, выпалил отрывок из Шекспира:
Шериф буквально застыл. Я еще не успел дочитать до конца, а лицо его было охвачено ужасом.
Очень хорошо. Тут я взял стишок у Фриссона и прочел его:
Выражение злорадства, начавшее было озарять лицо шерифа, почти сразу растаяло. Глаза его раскрылись шире, еще шире... стали похожи на глубокие озера, полные тоски. Он скорчился, словно его внезапно охватила боль.
— Ай-яй-яй-яй! Что же ты наделал! Я вспомнил все свои зверства! Я чувствую, как было больно тем, кого я пытал! Как ты только мог со мной вот так поступить! Как ты мог это сделать?!
— Как, как... Стихами, вот как, — огрызнулся я. — Я, собственно, этого как раз и добивался — чтобы ты почувствовал то, что чувствуют другие.
— Мне больно! Я весь горю! О, как я мог вершить такие гадкие дела! Будь же ты проклят за то, что наделил меня совестью! Отныне я никогда не сумею обидеть невинного! — В уголке глаза у шерифа набухла одна, но здоровенная слезища. — И как мне теперь оправдаться перед теми, кого я обидел?
— Ну... — негромко проговорил я. — Начать можно с покаяния.
— Каюсь! Каюсь! — поспешно подхватил шериф. — Каюсь в прегрешениях своих! Будь проклят тот день, когда я поклялся на верность Дьяволу и потерял совесть! О, я уж и не знаю теперь, кого мне сильнее ненавидеть — его за то, что он отнял у меня совесть, или тебя — за то, что ты мне ее вернул! — Шериф застонал. — О, где мне найти священника? Я должен исповедоваться! Я хочу, чтобы мне отпустили грехи!
Я смотрел на него с минуту, но она показалась мне необычайно долгой.
— Ты лучше меня знаешь, как тебе быть, — ведь только тебе ведомо, где в вашем графстве прячутся священники. Наверное, ты догадываешься где. Просто ты пока не начал их вешать, других дел было по горло — к примеру, сечь крестьян, вынуждая уплатить новые и новые подати.
— Верно, все верно, — всхлипнул шериф, нащупал ногами землю и встал, придерживаясь за седло. — Я отыщу священника и исповедуюсь. Я знаю, я должен верить, что Б... что Бо... что Всевышний простит меня! — Стоило ему сказать это, как он дернулся так, словно его хлестнули кнутом. Похоже, всякая попытка заговорить о чем-либо священном отзывалась в теле шерифа жесточайшей болью. Но он сжал зубы и проговорил, стараясь не думать о боли: — Отрекаюсь от своего договора с Сатаной! Я обернусь к Б... к Бо...
— Ну, договаривай! — подбодрил я шерифа. — У тебя в конце концов получится.