Поймал Федор взгляд Друцев. Будто колечко священническое — на лету. Страх в том взгляде, и тоска-печаль, и восторг, и вопрос; и слезы — россыпью.
Блестят под луной.
Сожми в кулаке — пепел останется.
— Ай, Федор! ай, морэ! ай, рай-клыдяри![50]
Отец Георгий, пошутили — и будет!— До шуток ли, Дуфуня? Ты, если жеребца краем глаза узришь — не спутаешь дончака с орловцем?
— Вот и говорю: шутник вы, батюшка! Я? Валет Пиковый, лошадник закоренный?
— А я хоть и не Валет, а Десятка, тоже не спутаю.
— Жеребца?
— Жеребца. Вон он стоит, жеребец твой. Пусть по масти я редко работаю, пусть сан принял, рукоположение… «Стряпчий» я, Дуфуня. Я такие вещи вижу. Просто вижу, и все тут. Понял?
Перевернулся в небе лунный серпик. Катается колыбелькой из червонного золота. В кроне дуба птица спросонок завозилась, пустила трель, да сбилась. Сверчки на лихих скрипочках плясовую наяривают. Комары текут малиновым звоном. Спроси: «В каком ухе звенит?» — и сам себе ответь: «В обоих».
Ночь на дворе.
Воровка на доверии.
Откашлялся Федор. Спросил шепотом:
— Колечко… Батюшка, зачем кольцо-то бросали?
Не сразу ответил отец Георгий.
Ох, не сразу:
— Жалко мне колечка, Федор. Долго на него копил. Скажешь: куркуль я? скряга? Скажешь — и промахнешься. Был я, Федор, крестником самого Иллариона-Полтавского, да не вышел мастью: дальше Десятки не шагнул. А там и вовсе решил от греха подальше… Завязать я решил. Совсем. Навсегда. Слабый я маг, Федор, а в остальном — по-разному. Хвалиться не хочу, да только не год, не два без финтов прожил. Обручами сердце сковал, рассудок в тиски зажал, себя себе подчинил. И понял: не выдержу до конца. Сорвусь. А без крестника… сам понимаешь.
Понимает Федор.
Встало в нем сном-памятью — своим ли? Акулькиным?! — к горлу комом подкатило:
«Дети же! наши…» — отдалось в чернильном небе, ударило в звездные колокольцы; и эхом по земле: «Не могу больше!.. не могу…»
Ах, Федор, все ты понимаешь, да не все принимаешь.
— Я тогда, будто в сказке, — тихо продолжил священник. — Пошел туда, не знаю куда, нашел то, не знаю, что. Но — нашел. Бывает, что маг в Законе и без крестника финт завернет. Мало кто об этом знает, а кто знает — много ли толку? Вот он, рецепт. Гляди!
Ткнул отец Георгий рукой в Федора. Безымянным пальцем пошевелил. Запели искры в аметисте, в золоте перстня. Откликнулись сверчки в траве: и мы! и мы тоже!
— Вместо крестника можно финт на камень бросить. Всякой масти — свой камень. Нам, Червонным — сапфир с аметистом, александрит опять же, а если бриллианты, то мелкие. Бубновым козырям больше рубины подходят; Пикам — изумруды с топазами; Крестовым магам — крупные бриллианты, особенно для «трупарей» и «видоков».
— Батюшка! — аж задохнулся рядом Друц. — Дадынько!..[51]
— Что — батюшка? что?! Вон, твой Федька: мелким финтишкой кучу деньжищ в один присест… в пепел! Где ты столько камней напасешься, чтоб на целую жизнь без крестника хватило?! Хоть в казну к державе заберись… А ты: батюшка! матушка!
Никогда не видел Федор священника таким. Молодым. Гневным. Страстным. Как из давних лет поднялся: Гоша-Живчик, маг в Законе, что решил от Закона отказаться. Слабый козырь с железным сердцем. Умница; несчастный, гордый человек.
Иди, Федька, целуй руку, спасшую тебя с Друцем волшебным колечком!
Ну?
Помнит Гоша-Живчик: было когда-то в глазах Червонного Короля, Иллариона-Полтавского, стряпчего из стряпчих, к кому большие люди — и то через третьи руки обращались… Ах, да что там! ведь было:
…дагерротип.
Женщина средних лет. Никак не красавица; но мила. Взгляд тихий, прямой. Светлые волосы на затылке в узел забраны; лишь два локона по вискам. Сидит в кресле, на коленях кошка. За спиной, на стене — картинка: лес по склону горы.
Жаль, живой не встретилась.
Опоздал.