Критикам никогда не узнать, что автор «Корней паутины», записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел рыжую девчонку-осень, склонившуюся над яркой, праздничной лазурью мундира, видел рыжие, как осенние листья, усы щеточкой, безумную улыбку на губах, видел руку с кривой шашкой, сильные пальцы, намертво впившиеся в рукоять; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.
…сорвалась птица с Федькиных рук.
Прочь порхнула.
Встала над лежащим полковником дикая баба. Лицо в крови, платье разорвано. Страшная — сил нет. Красивая — дух захватывает.
Вот ты и задохнулся, Федька Сохач.
Ком в горле.
— Шалва-а-а!.. ах, Шалва…
Удивился Федор самому себе. Впору волком выть, на людей кидаться (раньше надо было!.. раньше…); впору душу кастетом вокруг кулака обмотать — а не выходит. Легкая вдруг душа стала, не быть ей свинчаткой. С чего бы? Смотрит Федор, видит, понимает: с чего. Нет больше здесь полковника-«Варвара», в чьем присутствии маг не маг, а грош ломаный. Есть Шалва Джандиери; просто так.
А скоро и его здесь не будет.
Одно тело останется; живое. Просто так.
Проще некуда.
— Шалва-а-а… ах, Шалва!..
«А-а-ах!» — единым выдохом отозвалась толпа. Назад попятилась, дальше, за ограду, как не пятилась от живого полковника. Едва не побежала. Страшно толпе: хозяйка дома кругом полумертвого мужа в пляс пошла. Руки-крылья, ноги-струны; кровь на лице чудо-рассветом полыхает.
Праздник.
Та минутка, между «Варваром»-облавником и безумным калекой, когда броня искорежена, нутро пульсирует в щелях-дырах, и возможно все, невозможное досель.
Княгиня вела Обратный Хоровод.
Сломав паузу, будто сухую ветку. Единственным способом, какой может позволить себе маг в Законе без крестника: замкнув «финт» на себя. Выжигая себя дотла. Вспенивая смерть спасительной соломинкой. Танцуя над пропастью, все ближе и ближе к краю… ближе… еще…
Вскинула голову.
Повела взглядом, рассыпав искры по смятой траве.
Траву — в паркет.
Росу — в восковые потеки.
Прошлась балетной примой, пробуя самоубийственный марьяж.
Свечи! — и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… везде: на белых перилах веранды, поверх вензелей решетки, в кронах деревьев, на подоконниках, плетеных креслах, разбросанных в беспорядке!
Есть.
Скрипки! — и скворцы на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!
Марьяж длился.
Оркестр! — и безумная капель рояля бросилась вниз головой с ветвей акации, чтобы вместо смерти окунуться в многоголосое аханье контрабаса; гобои эхом отдались в холмах, убегая прочь по тракту, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по растрепанной шевелюре сада — недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила Рашка-Княгиня перед каторгой, чтобы помнить всю жизнь, вступил в свои права.
Время.
Пока марьяж длится; пока жива.
— Вставай, Шалва!
Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит — уходит.
— Погоди, Шалва!
Услышал.
Остановился.
— Вставай, говорю!
Лежит. Не лежит — стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: отдать последний рапорт Безумию. «Ваша беспощадность! Полковник Джандиери по Вашему приказанию…» Упрямый попался… да только с каких это пор муж жену переупрямит?!
— Иди ко мне!
Ну вот, послушался. Идет. Не идет — встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув суставами; затем — на четвереньки, ткнувшись в траву лбом.
— Ну?! Долго мне ждать?!
На колени.
Это правильно, Шалва: перед женой — на колени.
Это ты верно понял.
А теперь — вставай.
— Пляши!
— Мертвяка! — охнули в толпе. — Мертвяка подымает!
— Пляши, говорю!