Господин Канегисер затруднялся точно описать услышанный им в берлинской конторе звук, который был «невыносимым, сокрушительным, полным нечеловеческой любви и красоты, в которой хотелось сей же час раствориться». Звук доносился из помещений под конторой и, очевидно, имел сравнительно небольшой радиус поражения, потому что на остальных этажах люди уцелели и проявления внезапной ненависти к собственной плоти у них были значительно слабее. Эту ненависть ощутил и сам господин Канегисер — никогда прежде он не чувствовал так остро тяжесть своего тела, мешающего ему слиться со звенящим в воздухе оглушительным вселенским состраданием. «Как если бы я в детстве проснулся после ночного кошмара и увидел мать, тянущуюся обнять меня, но не мог ее коснуться, и барьером между нами стали бессмысленные лохмотья моей кожи и мяса», — писал господин Канегисер. Впрочем, тогда он пришел в себя быстрее, чем присутствовавшая в его кабинете машинистка, и даже успел связать ее портьерой, чтобы она прекратила рвать наманикюренными пальцами свое хорошенькое личико. После он требовал отправить эту машинистку с ним в Париж, чтобы он мог о ней позаботиться, потому что повязка на ее выцарапанном глазу будила в нем чувство нестерпимой вины, словно в чертах барышни каким-то образом запечатлелись отзвуки ангельского голоса.
Скрутив машинистку, господин Канегисер вышел из кабинета и побрел по коридору. Отовсюду слышались стоны, люди, перепачканные в крови и рвоте, хватались за стены, пытаясь встать, и корчились на ковровых дорожках. У лестницы стоял на четвереньках молодой охранник, раз за разом впечатывал почерневшую, неузнаваемую уже голову в край ступеньки и хрипел, что хочет к маме, он слышал маму, верните ему маму. Господин Канегисер искал хоть кого-нибудь с золотым кольцом и нашел его несколькими этажами ниже, в коридорах под конторой: солидный мужчина сидел на полу, привалившись к стене, и, улыбаясь устало и счастливо, пытался застегнуть рубашку, но мешали торчащие из-под разорванной кожи ребра. Темная груда рядом, которую господин Канегисер принял поначалу за скомканный пиджак, оказалась его внутренностями. «Никогда прежде я не видел, чтобы кто-нибудь умирал таким счастливым, — признавался господин Канегисер. — Я шел по коридору и завидовал им, утомленно, как после любовного акта, барахтающимся в лужах из крови и нечистот. Я чувствовал: они познали что-то такое, в чем мне было отказано. Это чувство потом выветривалось из меня долго, несколько суток, и лишь недавно я осознал, как близок был к грани даже не безумия, а какого-то антисуществования».
Наконец господин Канегисер, которого уже обгоняли всполошенные носители золота и серебра, приблизился к эпицентру — помещению с несколькими клетками, в которых держали неприрученных монад. Здесь были только трупы. Потом он смотрел видеозапись — несколько сотрудников тащили к кондильякову коробу упирающегося паренька, то есть кадавра, в котором была заперта в чем-то сильно провинившаяся монада. Кондильяков короб лишал воспитуемого духа всех внешних впечатлений, и этот своеобразный карцер обыкновенно усмирял даже самых буйных. Вот они направляются к коробу, паренек плачет и оглядывается на другие клетки, спустя мгновение кадавр обмякает и падает (беглую монаду потом, кажется, так и не поймали, и она, прикованная к этому месту своей оставшейся в склянке частицей, пополнила ряды тех, кто портил в конторе лампочки и издавал внезапные вопли через настенные динамики). А бравые сотрудники на видеозаписи, секунду назад сосредоточенно и даже с некоторой скукой выполнявшие свою рутинную работу, в едином благоговейном порыве опускаются на колени, начинают рвать на себе сначала одежду, потом кожу, потом мясо и протягивают к одной из клеток дрожащие ладони, на которых, как жертвенные дары, лежат куски их собственных внутренностей. Господину Канегисеру показалось, что они хотели буквально вывернуть себя наизнанку, вырвать и подарить не только кишки, но и самые свои души, и он попросил остановить запись, чтобы получше разглядеть их искаженные гримасой счастья и боли лица.
Монада, устроившая все это, по-прежнему находилась в клетке. Господин Канегисер почти ничего не написал о том, как выглядело это существо, упомянул лишь, что монады, способные физически изменять своих кадавров, встречались ему крайне редко и то, что он увидел, телесно не было вполне человеком, это было некое слияние, сплав, результат насильственной адаптации. Существо стояло, прижавшись лбом к прутьям, и казалось смирным и безмятежным, но когда оно взглянуло на Канегисера, тот ощутил всепоглощающее скорбное недоумение и потом уже задним числом понял, что оно, вероятно, принадлежало не ему, а еще не вполне вернувшейся в границы тела монаде…
***