Но странно: хотя мне не по душе вечные сравнения Мышкина с Иисусом, я все же заметил, что безотчетно связываю друг с другом эти два образа. Обратил я внимание на эту связь благодаря одной крохотной детали. Однажды, размышляя об «идиоте», я понял, что в первую очередь мне всегда приходит на ум что-то второстепенное. Когда бы я ни размышлял о нем, в первый миг, при первом проблеске воспоминания, мне всегда представляется одна особенная, хотя, в сущности, и незначительная сцена. И то же бывает, когда я размышляю о Спасителе. Если какая-то ассоциация приводит меня к мысли «Иисус» или мои глаза, мой слух воспринимают имя «Иисус», то в первом проблеске мне видится не Иисус на кресте и не Иисус в пустыне, не Иисус, творящий чудеса и не Иисус воскресший, — Он всегда предстает мне в Гефсиманском саду испивающим последнюю чашу одиночества, когда душа Его разрывается от сознания неизбежной смерти и нового, высшего рождения и Он трогательно по-детски ищет утешения, оглядывается на своих учеников, ищет, в своем безнадежном одиночестве, хотя бы каплю тепла и человеческого сочувствия, этого мимолетного прекрасного обмана… А Его апостолы спят! Разлеглись и спят себе, славный Петр, миловидный Иоанн, все они спят, все эти добрые люди, в которых Иисус по доброте своей готов снова и снова обманываться, которых готов прощать с любовью, которым поверяет свои мысли, частицы мыслей, как будто ученики способны понять Его язык, как будто вообще возможно сообщить им Его мысли, пробудить некий созвучный отклик, найти нечто вроде понимания, родственности, общности. И вот, в этот час невыносимого страдания Он ищет взглядом сотоварищей, единственных, какие у Него есть, и в эти минуты Он настолько отзывчив, настолько человек, настолько страдалец, что Он больше, чем когда-либо, мог бы стать близким к ним, и любое, самое неразумное их слово, любое, хоть чуточку дружеское движение принесли бы Ему, пусть слабое, но утешение и поддержку… Однако нет, они далеки, они сладко спят и похрапывают. Это ужасное мгновение, не знаю как, в ранней юности запечатлелось в моем воображении и, повторяю, всегда, когда я думаю об Иисусе, мне в первую очередь вспоминается именно оно.
Что касается Мышкина, параллель этого воспоминания следующая. Когда я думаю о нем, «идиоте», в моей памяти тотчас возникает, словно при вспышке света, сцена не очень важная, но означающая опять-таки момент невероятной, полнейшей изоляции, трагического одиночества. Это вечер в Павловске, в доме Лебедева, когда князь, выздоравливающий после эпилептического припадка, принимает у себя семью Епанчиных и внезапно в это общество, веселое и элегантное, — хотя во всем уже чувствуется тайное напряжение и воздух пронизан предгрозовыми токами, — являются молодые господа революционеры и нигилисты: болтливый юнец Ипполит, с ним мнимый «сын Павлищева», «боксер» и другие. Неприятная, всякий раз внушающая отвращение, возмутительная, гнусная сцена: ограниченные, впавшие в заблуждение молодые люди, полные бессильной злобы, кажется, стоят на театральных подмостках, в ослепительных лучах - так отчетливо, так беспощадно ярко они высвечены, — и каждое их слово причиняет боль вдвойне: и действием на доброго Мышкина, и жестокостью, с какой оно разоблачает и с головой выдает нам самого говорящего. Странная, незабываемая, хотя, наверное, не слишком важная и в романе особо не подчеркнутая сцена. На одной стороне общество, элегантные светские люди, богатые, могущественные, мыслящие консервативно, на другой — озлобленная молодежь, неумолимая, чуждая всему, кроме бунта, не признающая ничего, кроме своей ненависти ко всем старым порядкам, беспощадная, распущенная, дикая, невыразимо stupid[12]
в своих теоретических умствованиях. И между этими враждующими сторонами — князь, совсем один, словно на авансцене, и за ним придирчиво, критически следят обе эти группы. Чем разрешается ситуация? Она разрешается тем, что Мышкин, несмотря на несколько мелких промахов, допущенных из-за волнения, держится в полном соответствии со своей доброй, нежной, детской натурой, с улыбкой сносит невыносимое, самоотверженностью отвечает на неимоверно наглые нападки и готов признать, готов отыскать в себе любую вину… На этом, как раз на этом он и проваливается, ему отвечают презрением, но отвечает не та или другая сторона, не молодежь в пику старикам или наоборот, — а обе они, обе! Все эти люди от него отворачиваются, он всем досадил, и на время вдруг разом исчезают столь яркие контрасты — в социальном положении, летах, умонастроениях, — и все оказываются едины, совершенно едины в своем возмущении и злобе, когда отворачиваются от того, кто среди них единственный чистый человек!