«Подросток» отличается от других больших романов мастера двояким образом. Во-первых, действие в нем развивается быстро, даже неудержимо быстро, несмотря на то что лишь изредка выходит за пределы домашнего семейного круга. Второе отличие — это странно «литературная», почти ироническая форма. «Подросток» — двадцатилетний молодой человек, ведущий записки о своей жизни, странный, нелюдимый, ожесточившийся, в то же время честолюбивый, — это очень необычный двадцатилетний молодой человек. И если сама история, рассказанная в романе, охватывающая значительный отрезок русской жизни и отнюдь не страдающая от недостатка сложных переплетений и волнующих событий, нас увлекает, то мы с удивлением и почти с неприязнью следим за тем, с каким великолепным мастерством, как холодно и искусно воспроизведен тон этого «подростка», с его несколько кичливой одаренностью, и не основанное на жизненном опыте умничанье. При повествовании от первого лица легче группировать людей и события, а также давать им оценку, — но с точки зрения психологии эта форма рассказа все бесконечно усложняет, она бесконечно более рискованна и требует бесконечно большего такта. Лишь иногда, в короткой паузе между бурными событиями можно опомниться и перевести дух, и тут с изумлением, почти ошеломленно понимаешь, что тебе показали немыслимо смелый, даже дерзкий фокус. Однако «аппарат» и тут иногда навязывает себя, свои неуклюжие приемы, так что дело опять не обходится без задних дверей и внезапных явлений. Это раздражает, и все же ни на минуту не возникает подозрения, что Достоевский действует как закулисный кукольник, дергающий за ниточки свои фигуры. Потому что это не фигуры, а живые люди. А люди так много значат и судьбы их так волнуют, потому что они (кто безотчетно, кто почти сознательно) не только претерпевают свои собственные, личные, неповторимые беды и горести, но отображают и типические несчастья, обусловленные чем-то более высоким, укорененные более глубоко беды всего поколения, горести целого народа, в миг между сном и пробуждением видящего мучительные страшные сны.
Буйный, беспощадный, жестокий мир, безобразный мир, в сущности — ад, открывают нам эти книги. Преступление и душевная болезнь, мания величия и подлость, пороки больших городов и вырождение аристократии — все, все тонет в затхлой гнетущей атмосфере, в ночном кошмаре глухой безнадежности. Ни на одной из тысячи страниц этой книги не светит солнце, не зеленеют ни дерево, ни трава, не поют птицы, разве что безголосый соловей в клетке, в грязном трактире. Нет ни времен года, ни пейзажа, люди живут в пелене петербургских туманов. Кажется, они не дышат воздухом, не ходят по земле, а их несет в потоке судьбы, отчаявшихся, преданных. Кажется, ни единого ласкового, теплого искреннего слова, доброй улыбки, ни единого луча солнца не знает этот мир. Впрочем, солнце там есть. Солнце этого мира — религия, свет веры, простодушие благочестивых. В самом сердце этого петербургского мира, где полным-полно людей, сбившихся с пути, да и не ведающих пути, людей, начисто забывших, что могут быть добрые обычаи, общая вера, общие желания и дела, в самой гуще этих бедных, больных, дурных людей появляется добрый и приветливый странник Макар, такой же наивный и лукавый, такой же светлый и благостный, как чудесный святой старец в «Братьях Карамазовых»; он улыбчив, как дитя, и мудр, как старость. Он мудр, но не образован, он — народ, он — Россия; если бы эта глубокая мудрость была осознана и выражена словами, она показалась бы мелкой и незначительной. Ибо суть ее не познание, а жизнь.
И в других порой вспыхивает эта чуткая и примиряющая русская способность улыбаться в страдании, глубокое добродушие, дар забывать самого себя. И мы слышим, как старый Версилов, типичный представитель глубоко больного русского дворянства говорит: «Да, мальчик, повторю тебе, что я не могу не уважать моего дворянства. У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире — тип всемирного боления за всех. Это — тип русский, но так как он взят в высшем культурном слое народа русского, то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему Он хранит в себе будущее России». И этот же Версилов, этот же бедный, тонкий, в каких-то отношениях до болезненности культурный представитель уже утратившего корни дворянства, этот человек, который часто не в ладах со своей совестью и не способен принимать решения, человек непредсказуемого нрава и речистый интеллектуал, высказывает идею практической этики, удивительно простую, прекрасную и очевидную: «…Осчастливить непременно и чем-ни-будь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России…»