— Глеб Иванович человеком был, не чета прочим. — Кустов насупился, вылил в стакан остатки водки. — Крови не боялся, но и даром ее не лил. Со странностями, конечно, был, не без того. Руки никому не подавал, зимой и летом в мятом плаще ходил, у себя на даче, говорят, пьянки устраивал, дикие, с бабами, напряжение, значит, так снимал. Идейный был, верил в мировую справедливость, вот и получил ее, девять граммов между глаз. Слушай, Фима, брось ты эту книгу, все равно толком не напишешь; чтоб понять наше время, нужно в нем пожить. — Он выпил залпом, не поморщившись, бросил в беззубый рот кусочек сахара. — Страх — вот что было главное в нашей жизни, на нем все держалось. Благодаря ему и Днепрогэс построили, и войну выиграли, и в космос полетели. А смелым-то знаешь как почки в подвалах отбивали да «петухами» на зонах делали? Все боялись, поэтому так и жили — стучали друг на друга, молча жрали водку да орали хором: «Жить стало лучше, жить стало веселей!» — Вытащив из пачки беломорину, хозяин дома закурил, сбросил с колен большого трехцветного кота. — Ну-ка брысь. Хочешь, расскажу, как мы под Ельней своих два полка положили? В спину, пулеметным огнем? В упор? — Он вдруг разъярился, стукнул кулаком по столу, так что подскочила посуда. — А откажешься — тебя таким же макаром…
— Нет, Степан Евсеевич, расскажи мне лучше о Барченко. — Плещееву стало неловко, он улыбнулся. — Чем он занимался в спецотделе?
— Господи, Фима, ну до чего ж ты машешь на телеведущего этого, как его, на Листьева… — Не вынимая папиросы изо рта, Кустов свесил голову на грудь, похоже, он собирался покемарить. — Убили его…
— Эй, Степан Евсеевич, не спи, замерзнешь. — Плещеев потрепал старика за плечо, пальцами потер ему мочку уха. — Так он что, правда был сильный «аномал»?
— Кто ж его знает. — Старик поднял голову, с третьей попытки присмолил погасшую папиросу. — Наверное. Когда у дешифровщиков не ладилось, шли к нему, значит, не просто так. Опять-таки, он, а не кто другой пропускал других «аномалов» через «черную комнату», знал, видимо, толк во всей этой чертовщине.
Его паза стали закрываться, и Плещеев, уже собираясь уходить, вытащил фотографию Шидловской, так просто, для очистки совести.
— Степан Евсеевич, а эта женщина вам случайно не знакома? Может, встречали где?
— Господи, не может быть. — Вглядевшись, Кустов тут же справился с дремотой, сплюнул и принялся креститься, рука его дрожала. — Это дочка Немца. Барченко аккурат перед своим арестом проверял ее в «черной комнате», хотел, видать, чтобы по стопам родителя своего поганого пошла. Тьфу, прости Господи, гад был редкостный. — Степан Евсеевич замолчал, глянул исподлобья на ошарашенного Плещеева. — Ты, Фима, не знаешь, что это был за человек. Помнишь открытые суды тридцатых? У известных людей, умниц, крыша будто бы ехала, сами себя оговаривали, толкали в могилу. Почему? Ясное дело, путем зубодробления и крушения ребер такой спектакль не устроишь, нужно человеку крепко затуманить мозги, чтобы себя не помнил. Вот этим Немец и занимался, не один, подобралась там у них компания, наверняка и товарищ Киров на их совести, а впрочем, какая там совесть. — Кустов махнул рукой и внезапно крепко ухватил Плещеева за локоть. — Слушай, Фима, брось ты это дело. Напиши лучше книгу о ворах, о девках непотребных, о блядстве, о наркотиках. Не лезь в политику. Думаешь, изменилось что-нибудь? — Он горестно воззрился в красный угол, где лампадка выхватывала из полутьмы скорбный лик Христа, однако же креститься не стал. — И не надейся, сунут в петлю, как Есенина, глазом не моргнешь. Ну все, мил человек, не обессудь, пойду прилягу. Мне еще на вечернюю службу в храм надо, грехи замаливать. Будешь уходить — дверь в сенях захлопни.
На том и расстались. Кустов отправился на продранный диван к кошкам, Плещеев же надел пальто, в задумчивости пошел на выход. «Черт, чуть не забыл». Уже в сенях он спохватился и, вернувшись в комнату, не смог сдержать доброй улыбки — в его пыжиковой шапке-пирожке, свернувшись, спал пушистый, полосатый, как тигр, котенок.
ГЛАВА 19