Читаем Магистр полностью

Последние такты «Двух Джованни» отзвучали, и воцарилась тишина. Потом в правой ложе бенуара раздался тонкий женский «а-аах», и грянули аплодисменты. Занавес взлетел, исполнители совершили выходы и поклоны. Кричали «браво», кидали цветы. Опомнившись, заставили бисировать Лукрецию и Шаляпина. Упавших в обморок дам быстро привели в чувство: помогало осознание интриги, окружавшей эту премьеру, и тратить время на лежание в креслах без чувств было обидно. Публика даже позабыла о сплетнях, особенно активно просачивавшихся из театра после генеральной репетиции. Что якобы за выданный автору срок было написано две оперы – настоящая, для посвященных, и эта – бледная копия настоящей, но даже и в таком виде доводящая публику до экстаза. Что настоящую оперу и слушать-то нельзя, не будучи этим самым посвященным: музыка дьявольского португальца калечит слушателю душу и тело – из ушей и глаз течет кровь, человек бьется в конвульсиях и скоро в муках умирает. (Так, дескать, случилось с подслушавшим репетицию костюмером, посланным со шпионским заданием одним высокопоставленным лицом.) Что с композитором-дирижером лучше не иметь никакого общего дела: музыканты его находятся в самом незавидном положении – он затыкает им рты высокими гонорарами, а в случае неповиновения бьет хлыстом при всем оркестре (да вы посмотрите возле пюпитра, там и лежит!), заставляя играть настоящуюмузыку. Что музыкант тогда теряет слух, как случилось с несчастной арфисткой, которую ждет в Саратове старик-отец, возложивший на ее успехи все свои надежды. Что эта опера – издевательство над голосами певцов (и особенно певиц), но из-за гениальной – куда деваться! – музыки стала тем, чем стала, ах, браво же, маэстро, браво!

Мы уже сталкивались в российской части нашей истории с пышными московскими слухами. Все эти россказни были ложью от начала и до конца, особенно некоторые; правда же состояла вот в чем.

Партия Лукреции была неимоверно трудна. Дива, выписанная из Италии, из самого Милана, спела блестяще. Но театральный народ знал: партия мыслилась сложнее, красивее и еще богаче – просто не было голоса, способного ее… раскрыть. Ратленд молчал, шаг за шагом сглаживая музыку под натиском необходимости не сломать лучшему молодому сопрано Европы голос. Певица терзалась в гримерке, но ничем помочь маэстро не могла. На одной репетиции Шаляпин, глядя на все это, крякнул, спустился в оркестровую яму к дирижеру и, вдруг сгорбившись, опустил мощное тридцатидвухлетнее тело в стульчик первой скрипки. Ратленд снова черкал что-то на партитуре заключительной арии Лукреции.

– Правите, маэстро? – спросил Шаляпин.

– Ох и правлю, Федор Иванович, правлю.

– Лукрецию опускаете, да?

– Лукрецию. Вот опущу ее до ваших басов, то-то мы все посмеемся.

Посмеялись оба, без веселья.

– Беда ваша, маэстро, в том, что вы пишете слишком хорошую музыку, на нее и голосов-то таких нет. А ведь я вас понимаю.

– Правда, Федор Иванович?

– Понимаю, да только, в сущности, и объяснить толком не могу. Понимаете ли, как бы вам сказать… в искусстве есть… постойте, как это назвать… есть «чуть-чуть». И если это «чуть-чуть» не сделать, то нет искусства. Выходит около. Дирижеры в основном не понимают этого, а потому у меня с ними не выходит то, что я хочу… А если я хочу и не выходит, то как же? У них все верно, но не в этом дело. Машина какая-то. Вот многие артисты поют верно, стараются, на дирижера смотрят, считают такты – и скука!.. А вы знаете ли, что есть дирижеры, которые и не знают, что такое настоящая музыка… – Шаляпин помолчал, с неожиданной хитрецой посмотрев на Ратленда, а затем докончил со вздохом:

– Знаете, я все-таки не могу объяснить. Верно я вам говорю, а, в сущности, не то, все не то. Это надо чувствовать. Вот – все хорошо, но запаха цветка нет, все сделано, все выписано, нарисовано – а не то. Цветок-то отсутствует. Можно уважать работу, удивляться труду, а любить нельзя. Работать, говорят, нужно. Верно. Но вот и бык, и вол трудится, работает двадцать часов, а он не артист. Артист думает всю жизнь, а работает иной раз полчаса. И выходит – если он артист. А как – неизвестно [75].

Ратленд ответно вздохнул с кивком.

– Да, с запахом цветка дело туго. Вот и я ведь сознавался, что не работал с взрослыми голосами. А детские – что ангельские, все могут. Обидно. Человеческий голос – самый красивый инструмент… за исключением органа, пожалуй. Хотя ваш-то и орган перекроет.

Снова посмеялись. И снова что-то себе думали, тайно и параллельно.

– А возможности его ограничены.

– Ограничены, маэстро. Особенно у сопрано. У нас, у басов-то, – нет, ничем не ограничены, только оконными стеклами.

– Вы что хотели сказать мне, Федор Иванович? – Дирижер отложил перо и воткнул в волжского богатыря не по-русски кинжальный взгляд.

– Да ничего, маэстро. Хотел сказать, что уверен в успехе. Раз уж эти крысы из комиссии не смогли придраться… Труппа в восторге и воодушевлении. Расстраиваются только, что приходится вам арии нивелировать.

– И все?

Перейти на страницу:

Похожие книги