Леха встал. Он был совершенно спокоен, можно даже сказать, невозмутим, только вот выражение внимательного любопытства как-то растерялось, исчезло с его лица, будто впиталось в поры, ушло под кожу.
– Я вот что хочу сказать. – произнес он разборчиво и как-то очень ясно, будто специально тщательно проговаривал каждый звук. – Мерзавец ты, Аксенов.
И все замерло. Воздух зазвенел кристальной тишиной, а мне почудился шелест, это стал подкашиваться выстроенный здесь карточный домик, от одной только Лехиной фразы стали отлетать от него фальшивые карты.
– Просто записной мерзавец, – повторил Леха. – Записной, потому что будто из книжки. У Достоевского такие, как ты, откровенные мерзавцы. Но откуда тебе знать, ты Достоевского ведь не читал. Потому что, если бы читал, ты бы из себя столько подлости выплеснуть не смог, не сумел бы.
Нас всех в аудитории будто двинули кувалдой по башке, по одной коллективной башке, а может быть, по каждой в отдельности. Каждым Лехиным словом по каждой индивидуальной башке.
Но сильнее всего двинули Аксенова, он словно в колодец провалился, совсем как маленькая девочка Алиса – ни возмущения, ни протеста, ни недавней бравады и ретивости. Ошеломление, шок, а еще какая-то болезненная незащищенность, смахивающая на беспомощность – все они мозаично проступили на сразу потерявшем возбужденную розовощекость лице. Почему он не успел остановить Леху, не прервал, не заставил его замолчать? Как он позволил называть себя, преподавателя, члена парткома на «ты»? Как разрешил куражиться над ним, важным, серьезным, любимым студентами и особенно студентками?
– Но не в Аксенове, если разобраться, дело, – продолжал Леха все таким же спокойным, почти что звонким голосом, ни волнения, ни эмоций, продумано, взвешено, четко. – В нас во всех дело. Ведь без нас бы он не смог. Это мы ему позволили. Своим молчанием, своим приятием. Своим страхом. Ведь он на наш страх как раз и рассчитывал.
Он мог уже и не продолжать, для меня все сразу стало кристально ясно, так просто, очевидно, что тут же стали не объяснимы ни моя недавняя неуверенность, ни сомнения. Как будто я вчера выпал из собственного «я», перестал быть собой, выродился в какой-то заменитель, суррогат с атрофированными органами чувств, утративший понимание жизни, умение отличать добро от зла. Будто находился под наркозом, а вот кольнули живительным лекарством – и заморозка разом отошла.
– А чего, собственно, мы все перепугались? Что он может нам сделать? Ведь не тридцать седьмой год, в конце концов. Да ничего он не может. В этом же весь его подлый план и состоит, чтобы мы сами своего друга затоптали. А он как бы и ни при чем, группа так решила. А вот если бы мы сразу, с первой минуты, встали и не дали Заславского в обиду, он бы утерся и отстал бы. И Ромику бы ничего не было, но главное, мы бы себя не запачкали. Я вам точно говорю, всем, кто выступал тут: вас совесть будет мучить до конца жизни. Продались ни за что, ведь даже не получили ничего взамен, даже тридцати сребреников не получили. На вашем на одном страхе Аксенов сыграл.
Я прошелся беглым взглядом по лицам сокурсников и, конечно, сокурсниц тоже. И удивился тому, что может минута-другая сотворить с людьми. Те, кто раньше сидели потупившись, как-то вдруг расправились, подняли глаза, казалось, даже задышали свободнее. А те кто, выступая, глядели в будущее полные оптимизма, гордо подняв головы, они теперь как раз как-то скукожились, зажались, на девичьих лицах затрепетал нервный, нездоровый румянец.
И только Тахир прищуривал свои и без того узковатые глаза и растягивал губы в хитрющей азиатской улыбке – хорошо все-таки быть двуязычным, сразу куча преимуществ в жизни появляется.
– И правда, чем мы рисковали? Жизнью, семьей, свободой? Никого бы не отчислили, на экзаменах бы не завалили, вообще ничего бы не случилось. Почему испугались этого фигляра, шута? Он ведь бессилен, он ведь пытался нашими руками, нашей совестью.
Леха остановился на мгновение, но паузу никто не прервал, она так и повисла – чистая, почти прозрачная, пока сама по себе не оборвалась.
– Вот нас в детстве учили чести, совести, обыкновенной человеческой порядочности. Вспомните, ведь еще недавно, каких-нибудь два-три поколения назад, защищая собственную честь, дрались на дуэлях. Совесть, порядочность – они ведь немало стоили, жизни порой. А что же с нами произошло? Почему мы выродились? Как так получилось? Когда? – Леха развел руками – и правильно сделал, ответа-то не было. – Ведь мы готовы были уничтожить отличного парня. Кто из нас не обязан Заславскому хотя бы одним сданным экзаменом, одним зачетом? С кем из нас он не занимался часами, кому не помогал? И знаете, что забавнее всего, я вот обратил внимание, многим из тех, кто сейчас выступал, он как раз помогал больше всего.
Леха задержался, помедлил, казалось, он колеблется – продолжать, не продолжать. И все же продолжил: